Под флагом ''Катрионы''
Шрифт:
«… Этого хочет Лу, мой единственный сын, и я, его мать, не раздумывая последую за ним не только бог знает куда, но даже и в такое место, где мне будет очень плохо, а хорошо только ему. Я всё понимаю, но мое понимание не от головы, а от сердца, – следовательно, я, наверное, ошибусь, если скажу, что для больного туберкулезом легких лучшего климата, чем в Италии, не найти. Неаполь, Сорренто, а возможно, острова Капри, Сицилия, Корсика, бог мой, – да живут же и в Эдинбурге легочные больные, и они такие же тощие и хилые, как мой Луи, и доживают до глубокой старости, если только им посчастливится перешагнуть за 35 лет. Лу 38. Иногда мне приходит в голову страшная мысль: он едет умирать и делает это сознательно,
Нам сказали, что путешествие будет нелегким, что мы встретимся с населением почти всех островов на Тихом океане, увидим королей, принцесс, вождей, дикарей, людоедов… Очень интересно, моя дорогая, но пусть это интересует только одного Лу, – он писатель, его должно интересовать всё, я понимаю – в данном случае головой, а не одним сердцем. Я не противлюсь поездке, нет, я готова в ад вместе с моим сыном, но если уж в ад, то только по приказу нашего господа. Самоа… Там остаться навсегда… И там умереть – вдали от родины! А он так любит ее! А он сейчас так богат! Один американский издатель платит ему 20 000 долларов в год только за одну статью в месяц! За его «Остров сокровищ» издатели буквально дерутся, – вышло уже 27 изданий только на английском языке в Англии и Америке. Я не хочу на Самоа. Но там я буду с Лу. И только поэтому я сказала ему: да, я еду с тобой!..»
После тяжелых испытаний и невеселых приключений на острове Буритари, где все пассажиры «Экватора» весьма серьезно рисковали жизнью своей, познакомившись с пьяницей-королем Тевюрейма, который принял Стивенсона за сына королевы Виктории; после многодневного пребывания на острове Апемама, где царствовал жестокий тиран Тембинок – «дикий получеловек с профилем Данта», как назвал его Стивенсон; после неоднократных приступов кровохаркания, сердечной слабости и ужасных болей в груди и спине, когда Стивенсону казалось, что следующий попутный остров будет его могилой, – после «жизни на пари» (так он назвал путешествие свое по Тихому океану) ему всё же хотелось плыть дальше. В самом имени «Самоа» мерещилось Стивенсону нечто волшебное, чудесное, целительное.
– Там я оживу, воскресну, напишу еще пятнадцать книг и умру глубоким стариком, – сказал он Ллойду.
– Я тоже намерен писать, – несмело проговорил Ллойд, стараясь придать своему голосу ироническую интонацию, а позе и жестам – нечто от карикатур в «Понче». – Кое-что я уже надумал, мой дорогой Льюис!
Стивенсон внимательно оглядел своего пасынка и произнес ту фразу, которая запомнилась Ллойду на всю жизнь, а жил он долго: смерть пришла к нему в 1947 году.
– Бедный Ллойд, – сказал Стивенсон. – Мне кажется, что ты совершенно напрасно увязался за мною в это плавание… Тебе следовало бы жить в Европе – в Париже или Лондоне.. Да и мне… Меня тянет высокая нравственность населения Самоа, его честность, ум, сердечность, культура, не испорченная Западом… Мне это нужно, а тебе? Мне кажется, ты устроен иначе. Ты, возможно, идеальный продукт современности, идеальный в том смысле, что еще не портишь людей безнравственными сочинениями…
Разговор этот происходил в крохотной бедной каюте на «Экваторе» 13 ноября 1889 года. Днем за обедом все пассажиры и команда шхуны поднимали бокалы и произносили тосты в честь «новорожденного»: Стивенсону исполнилось 39 лет.
– Я очень люблю моего дорогого Льюиса, – сказал Ллойд, оглядывая пустые углы каюты: половина багажа осталась у королей Тевюрейма и Тембинока в качестве приношений, которые с очень большой натяжкой можно было назвать добровольными. – Писать можно и на Самоа, – произнес он после того, как выдержал долгий, пытливый взгляд отчима. – А если станет скучно – кто мне запретит навестить старушку Европу!
– В самом деле,
– Нет, теперь уже в гости, – вздохнув, отозвался Ллойд, и от Стивенсона не укрылась печаль, скрытая в этом вздохе. – Мы, мой дорогой Льюис, плывем домой…
– Мы все гости на земле, друг мой! Важно уметь держать себя с достоинством и за столом и во время танцев.
Стивенсон улыбнулся и добавил, что танцевать приходится чаще всего с людьми случайными, но уж если ты пригласил на вальс, то изволь делать это хорошо. А за столом… за чужим ешь ради приличия, и только за своим – в меру аппетита.
– Оставь меня на часок, друг мой, – попросил Стивенсон. – «Владетель Баллантрэ» ведет себя своенравно, он требует, чтобы я ежедневно занимался его особой.
– Скажите, мой дорогой Льюис, – поднимаясь с кресла, произнес Ллойд, – где вам легче и лучше работалось – на чужбине или дома?
Стивенсон ничего на это не ответил. Может быть, он и сказал бы что-либо по этому поводу, и, наверное, не промолчал хотя бы из деликатности, если бы Ллойд подольше и настойчивее ждал ответа. Но он – также по мотивам деликатности – кивнул головой и, постояв, с полминуты на пороге, вышел из каюты, плотно прикрыв за собою дверь.
В самом деле, где лучше работалось – дома или на этой, ежечасно меняющей свое лицо, чужбине? Стивенсон знал, что дома работалось легче и получалось лучше. Он знал и хорошо запомнил русскую поговорку: «Дома и стены лечат». Но дома, помимо стен и живущих среди них родных и друзей, существовал и зло действовал закон государства, правительства, обычаи и нравы культурного буржуа.
«Я странно устроен, – писал Стивенсон на борту „Экватора“, еще не зная, кому именно адресует письмо – Кольвину или Хэнли – способности и силы художника во мне стоят лицом к прошлому, демонстративно повернувшись спиной к беспомощно-хилому, но благополучно жиреющему, отвратительно-наглому и лишенному вкуса человеку, называющему себя носителем культуры. А его культура – это разнузданный вопль продажной газеты, скрип министерского пера, продающего, меняющего и угнетающего. О, если бы я был здоров! Я сумел бы иначе распорядиться моими силами, мне не пришлось бы думать только о себе. Но и думая только о себе, я строю планы жизни среди так называемых диких, которых так назвали те, кто сами представляют собою классический образец людоеда, надевшего фрак и цилиндр…»
– Мы ограблены, – сказала Фенни мужу, когда «Экватор», обстреливаемый прислужниками пьяного Тембинока, удалился далеко от негостеприимного берега Апемамы. – Капитан Рейд отдал приближенным короля почти всё продовольствие, я раздарила мои платья этому королевскому сброду! Луи, мой дорогой, я боюсь потерять тебя! Там, в Америке, твои планы казались мне разумными. Здесь, в открытом океане, они обернулись подлинным своим лицом, и я ясно вижу, что всё это бред, безумие и…
Она осеклась, и Стивенсон, боясь, что Фенни забудет то, что хотела сказать, повторил:
– Безумие и… Дальше, ради бога, дальше!
– И еще раз безумие и бред, Луи! – с жаром повторила Фенни. – Ты считаешь меня легкомысленной, глупой, эксцентричной женшиной, – пусть! Эта легкомысленная, глупая и эксцентричная женщина – твоя жена, и она тут, подле тебя, с тобою. Когда же и кого выбрал ты из многих тысяч, Луи!
– Фенни, – начал Стивенсон, не зная, что именно скажет он спустя четверть секунды.
Жена перебила его:
– Спроси Ллойда, мою дочь, свою мать; они все жалеют тебя, мы все хотим, чтобы ты жил. Ты европеец и должен жить среди подобных себе. Ведь пишешь ты не для тех, кто живет на островах в океане!