Под кардинальской мантией
Шрифт:
— А все-таки я должна сделать вам выговор, — продолжала она, пристально глядя на меня. — Вы сами, к счастью, не очень пострадали при вашем приключении, но другие могли пострадать. И вам бы следовало это всегда иметь в виду, сударь.
— Не думаю, чтобы я причинил моему противнику сильное повреждение, — пробормотал я.
— Я не об этом говорю, — холодно возразила она. — Но вам известно, или должно быть известно, что мы в настоящее время находимся в опале, что правительство и без того недоброжелательно смотрит на нас и что каждый пустяк может побудить его послать на нашу деревню войска и отнять у нас то немногое, что нам оставила война. Это вам бы следовало знать
— Мадам, я не думал об этом, — пролепетал я.
— Необдуманность причиняет много зла, — ответил она, улыбаясь. — Во всяком случае, я вам высказала свое мнение, и мы надеемся, что во время пребывания у нас вы будете осторожнее. Впрочем, мосье, — продолжала она, грациозно поднимая руку для того, чтобы я дал ей договорить, — мы не знаем, для чего вы явились сюда и каковы ваше планы. Но мы и не желаем знать этого. Этот дом к вашим услугам, пока вам будет угодно оставаться в нем, и, если мы будем в состоянии помочь вам еще чем-нибудь, мы охотно сделаем это.
— Мадам! — воскликнул я и не смог продолжать.
Запущенный розовый садик, тень, которую бросал на нас молчаливый дом, высокая тисовая изгородь, напомнившая мне ту, под которой я играл в детстве, любезность обеих дам, их доверчивость, благородный дух гостеприимства, который руководил ими, их мирная красота в этой мирной рамке — все это произвело на меня слишком сильное впечатление. Я был к этому совершенно не подготовлен и не мог дать никакого отпора. Я отвернулся и сделал вид, что избыток благодарности сковал мой язык.
— У меня нет слов… благодарить вас, — с трудом произнес я. — Я все еще не могу прийти в себя… простите меня.
— Мы оставим вас на время, — сказала мадемуазель де Кошфоре с кротким участием. — Воздух оживит вас. Луи скажет вам, когда подадут обед, господин де Барт. Идем, Элиза!
Я низко поклонился для того, чтобы скрыть свое лицо, а они ответили мне ласковым наклоном головы и в простоте души не подумали пристально посмотреть на меня. Я следил за этими двумя грациозными фигурами в светлых платьях, пока они не исчезли в дверях, и потом углубился в уединенный уголок сада, где кусты росли гуще, а тисовая изгородь бросала самую густую тень, и остановился там, чтобы подумать на свободе.
И странные мысли, Боже, приходили мне в голову. Если дуб может думать в то время, когда буря вырывает его с корнем; если колючий терновник одарен способностью мыслить в ту минуту, когда обвал разлучает его с родимым холмом, то у них должны являться подобные мысли. Я смотрел на листья, на увядшие цветы, на темные углубления изгороди; я смотрел совершенно машинально, и душа моя была полна самых тягостных недоумений. Для чего я явился сюда? Какое дело я взялся выполнить? А главное, как мог я (Боже мой!), как мог я обмануть этих двух беспомощных женщин, которые полагались на меня, которые доверяли мне, которые открыли предо мной двери своего дома? Меня не пугали ни Клон, ни преданное лиге местное население, ни отдаленность этого захолустья, где страшный кардинал был пустым звуком, где королевские законы никем не признавались и где еще тлело восстание, давно заглушенное в других местах. Но невинная доверчивость госпожи де Кошфоре, кротость ее молодой золовки — вот чего я не мог перенести.
Я проклинал кардинала: отчего он не остался в своем Люсоне? Я проклинал олуха-англичанина, который довел меня до этого, я проклинал годы довольства и нужды, квартал Маре, игорный дом Затона, где я жил, как свинья, я проклинал…
Вдруг
— Что такое? — закричал я с проклятием. — Не смей касаться меня своей мертвой лапой!
Он сделал какую-то гримасу и, кланяясь с насмешливой вежливостью, указал на дом.
— Подан обед, что ли? — нетерпеливо спросил я, с трудом сдерживая свой гнев. — Это ты хочешь сказать, дуралей?
Он утвердительно кинул головой.
— Хорошо, — сказал я. — Я сам найду дорогу. Можешь идти!
Он отступил, а я пошел назад по поросшей травой дорожке к той двери, через которую я прошел в сад. Я шел быстро, но его тень следовала за мной и прогоняла те необычные мысли, которые только что волновали меня. Эта тень постепенно ложилась и на мою душу. Ведь если рассудить хорошенько, Кошфоре — какое-то жалкое, глухое захолустье; люди, которые живут здесь… Я только пожал плечами. Франция, власть, удовольствия, жизнь, — одним словам, все, что было заманчиво и к чему стоило стремиться, лежало там, далеко отсюда, в большом городе. Лишь мальчишка способен погубить себя из-за прихоти; солидный, светский человек никогда не сделает такой глупости.
Когда я вошел в комнату, где обе дамы, ожидая меня, стояли около накрытого стола, я уже снова был самим Собою. А случайное замечание довершило эту перемену.
— Значит, вы все-таки поняли Клона? — ласково спросила младшая из хозяек, когда я занял свое место.
— Да, мадемуазель, — ответил я и, заметив, что они улыбнулись друг другу, добавил: — Странное это существо, ваш Клон. Меня удивляет, как вы можете выносить его присутствие.
— Бедный! Вы не знаете его истории? — спросила мадам.
— Я слышал кое-что, — ответил я. — Луи рассказал мне.
— Действительно, я иногда не могу смотреть на него без содрогания, — сказала она тихим голосом. — Он пострадал, — ужасно пострадал из-за нас. Но еще неприятнее для меня то, что он пострадал за шпионство. Шпионы — необходимая вещь, но все-таки с ними неприятно иметь дело. Все, что напоминает измену или предательство, внушает отвращение.
— Луи, подай скорее коньяк, если у нас есть, — воскликнула мадемуазель. — Кажется, вы… еще нехорошо чувствуете себя, мосье?
— Нет, благодарю вас, — хрипло пробормотал я, делая усилие, чтобы оправиться. — Я совершенно здоров. Это старая рана иногда тревожит меня.
Глава IV. ДВЕ ДАМЫ
Но, признаться, не старая рана так сильно подействовала на меня, а слова госпожи де Кошфоре, которые довершили то, что начато было внезапным появлением Клона в саду. Они окончательно закалили меня. Я с горечью видел то, что, быть может, уже готов был позабыть, а именно, как велика пропасть, отделявшая меня от обеих женщин, как невозможно для нас думать одинаково, как различны не только наши взгляды, но и вся наша жизнь, наши цели и стремления. И, смеясь в душе над их выспренними чувствами — или делая вид, что смеюсь, — я в то же время смеялся над безумием, которое могло, хотя бы на мгновение, внушить мне, пожилому человеку, мысль об отступлении, — мысль рискнуть всем из-за прихоти, из-за глупой щепетильности, из-за минутного угрызения совести.