Под крышами Парижа (сборник)
Шрифт:
– Но почему бы вам не взглянуть на это повеселее? – восклицал я. – Если мы там, я и Анаис, если мы то, чему вы верите в жизни, почему бы вам не положиться на нас? Почему вы не хотите, чтобы мы помогли вам освободиться? Разве есть пределы тому, что один человек может дать другому?
Конечно же, у него был на это ответ. Его великая ошибка заключалась в том, что он на все имел ответ. Он не отрицал силу веры. Он просто-напросто говорил, что он человек, отреченный от веры. Оно, отсутствие веры, было в его карте. Что можно было с этим поделать? Он только забывал добавить, что сам выбрал тропу голого знания, подрезав при этом свои собственные крылья.
Только много лет спустя он таки позволил мне на мгновенье заглянуть в природу и истоки этой кастрации, называемой отсутствием веры. Она была связана с его детством, с неприязнью и равнодушием к нему его родителей, с извращенной жестокостью его школьных учителей, особенно одного, который самым нечеловеческим образом унижал и мучил его. Это была некрасивая, горестная история, вполне объясняющая его нравственный урон, его духовную деградацию.
Как всегда перед войной, в воздухе было разлито нервное возбуждение. С приближением конца все стало искажаться, преувеличиваться, ускоряться. Богатые суетились, как пчелы или муравьи, перевкладывая свои капиталы и активы, свои особняки, свои яхты, свои облигации с золотым обрезом, свои драгоценности и произведения искусства.
Даже богема повылезала из облюбованных щелей. Диву даешься, сколько молодых интеллектуалов лишились мест, разорились, стали пешками на службе у своих неведомых хозяев. Каждый день меня посещали самые неожиданные личности. И каждый задавался только одним вопросом: когда? При этом не желая упустить своего шанса. И мы не упускали, мы, которые держались до последнего гудка уходящего парохода.
В этой веселой, бесшабашной кутерьме Морикан не принимал участия. Он был не из тех, кого можно было пригласить на веселую вечеринку, которая обещала закончиться мордобоем, пьяным угаром или визитом полиции. И действительно, такая мысль мне даже в голову не приходила. Когда же я все-таки приглашал его ради того, чтобы он поел, я тщательно подбирал двух-трех гостей, чтобы они разделили с нами трапезу. Обычно это бывали одни и те же люди. Астрологические кореша, так сказать.
Однажды он явился ко мне без предупреждения – редкий для Морикана случай нарушения протокола. Похоже, он был в приподнятом настроении и объяснил, что весь день гулял по набережным. Под конец он вытащил из кармана пальто маленький пакет и вручил его мне. «Для вас!» – сказал он весьма эмоционально. По тому, как он это сказал, я понял, что он собирается сделать подарок, который я обязан оценить сполна.
Книга, а это было не что иное, как книга, оказалась «Серафитой» Бальзака.
Если бы не «Серафита», я сильно сомневаюсь, что моя авантюра с Мориканом закончилась бы так, как она закончилась. Вскоре станет понятным, какую цену я заплатил за этот драгоценный дар.
Что я здесь хочу подчеркнуть, так это совпадение жизни с лихорадкой времени, некое ускорение ритма, странное психическое расстройство, которое испытывал каждый (писатели, возможно, больше других) и которое, так или иначе, в моем собственном случае было отмечено заметным убыстрением духовного пульса. Личности, которых заносило на мою тропу, неприятности, которые случались ежедневно и которые кому-то могли показаться всего лишь пустяками, – все это в моем сознании приобретало особое значение. Это было enchantement [11] , которое не только стимулировало и возбуждало, но и вызывало галлюцинации. Одной прогулки по окрестностям Парижа – Монруж, Жантийи, Кремлен-Бисетр, Иври – было достаточно, чтобы вывести меня из равновесия до конца дня. Я наслаждался утренним неравновесием, выходом из колеи, утратой ориентиров. (Прогулки, о которых я упоминаю, были моими моционами, совершаемыми перед завтраком. Притом что голова моя была пуста и свободна, я заставлял себя духовно и физически подготовиться к долгому мучительному времени за пишущей машинкой.) Выйдя на улицу Томб-Иссуар, я обычно направлялся к дальним бульварам, затем нырял в окраины, позволяя ногам нести меня, куда им заблагорассудится. Возвращаясь, я всегда инстинктивно правил к площади Рунжи, которая каким-то таинственным образом была связана с некоторыми кадрами из фильма «L’Age d’Or» [12] или более конкретно – с самим Луисом Бунюэлем. Эти причудливые названия улиц, эта атмосфера отчуждения, этот особый подбор сорванцов, пострелов и монстров, выходцев из какого-то другого мира, представляли для меня жутковатое и соблазнительное соседство. Часто я садился на муниципальную скамейку, закрывал на мгновенье глаза, дабы погрузиться в глубину с поверхности дня, а затем вдруг открывал их, чтобы увидеть сцену безучастным взглядом сомнамбулы. Козы из banlieue [13] , сходни, спринцовки, ремни безопасности, железные реи, passerelles и sauterelles [14] плыли перед моими остекленевшими глазными яблоками вместе с обезглавленной домашней птицей, увитыми лентой оленьими рогами, ржавыми швейными машинками, плачущими иконами и прочими невероятными феноменами. Это было не сообщество и не соседство, но некий вектор, особого рода вектор, созданный целиком и полностью для моей художнической пользы, созданный специально для того, чтобы завязать меня в некий эмоциональный узел. Шествуя по улице Лафонтена в Муляре, я прилагаю бешеные усилия, чтобы сохранить свой экстаз, чтобы уцепить и удержать в мозгу (и после завтрака) три абсолютно несоизмеримых образа, которые, если я смогу успешно сплавить их воедино, позволят мне вклиниться в трудный пассаж (из моей книги), куда я не мог проникнуть днем раньше. Улица Брийа-Саварэн, вьющаяся змеей за площадью Рунжи, удерживает в равновесии творения Элифаса Леви [15] , улица Бют-о-Кай (далее по ходу) вызывает в памяти остановки на крестном пути Христа, на улице Фелисьена Ропса (под другим углом) звон колоколов, а вместе с ним плеск голубиных крыльев. Если я, бывало, маялся с похмелья, все эти соединения, искажения и взаимопроникновения даже становились по-донкихотски живей и ярче. В такие дни можно было запросто получить с первой почтой второе или третье издание «И-цзин» [16] , альбом пластинок Скрябина, тоненькую биографию Джеймса Энзора [17] или трактат о Пико делла Мирандоле [18] . Возле моего письменного стола как напоминание о недавних празднествах всегда аккуратно выстраивались по рангу пустые винные бутылки: нуи-сен-жорж, жевре-шамбертен, кло-вежо, вон-романе, мерсо, траминер, шато-о-брион, шамболь-мюсиньи, монтраше, боне, божоле, анжу и «vin de pr'edilection» [19] Бальзака – вовре. Старые друзья, пусть и осушенные до последней капли. Некоторые еще сохранили легкий букет.
11
Очарование (фр.).
12
«Золотой век» (фр.) – первый полнометражный фильм режиссера-сюрреалиста Луиса Бунюэля, снят в 1930 г.
13
Пригорода (фр.).
14
Мостки и корабельные трапы (фр.).
15
Элифас Леви (Альфонс-Луи Констан, 1810–1875) – популярный французский оккультист.
16
Древняя китайская книга предсказаний судьбы.
17
Джеймс Энзор (1860–1949) – бельгийский художник и гравер.
18
Джованни Пико делла Мирандола (1463–1494) – итальянский философ-гуманист, «христианский каббалист».
19
Самое любимое вино (фр.).
Завтрак chez moi [20] . Крепкий кофе с горячим молоком, два-три вкуснейших теплых круассана со сладким маслом и мазочком джема. Под аккомпанемент переборов Сеговии [21] . Пища императоров.
Слегка порыгивая, ковыряя в зубах, пальцы дрожат, я бросаю быстрый взгляд вокруг (как бы проверяя, все ли в порядке), запираю дверь и плюхаюсь на стул перед пишущей машинкой. Пора в путь. Мой мозг воспламеняется.
Но какой из ящиков своего китайского бюро я открою первым? Каждый из них содержит секрет, предписание, формулу. Некоторые из этих единиц восходят к шестому тысячелетию до Рождества Христова. Некоторые – еще дальше.
20
Дома (фр.).
21
Андрес Сеговия (1893–1987) – выдающийся испанский гитарист.
Сначала я должен сдуть пыль. А именно пыль Парижа, такую тонкую, такую всепроникающую, почти невидимую. Я должен погрузиться в основание корней – Уильямсбург, Канарси, Гринпойнт, Хобокен, канал Гованус, бассейн Эри, – к друзьям детства, теперь распадающимся в могилах, к местам очарований, таким как Глендейл, Глен-Айленд, Сейвилль, Пачог, к паркам, и островам, и бухточкам, теперь превращенным в мусорные свалки. Я должен думать по-французски, а писать по-английски, быть очень спокойным, а говорить неистово, вести себя как мудрец и оставаться глупцом или болваном. Я должен уравновешивать то, что не сбалансировано, не срываясь с туго натянутого каната. Я должен вызвать в зал головокружения лиру, известную как Бруклинский мост, сохраняя при этом запах и аромат площади Рунжи. Вызвать сей миг, но чреватый отливной волной Великого Возвращения…
И именно в это время – когда надо слишком много сделать, слишком много увидеть, слишком много выпить, слишком много переварить, – как вестники отдаленных, но все же странно знакомых миров, начали появляться книги. «Дневник» Нижинского, «Вечный муж», «Дух дзен» [22] , «Голос безмолвия» [23] , «Абсолютное коллективное» [24] , «Тибетская книга мертвых», «L’Eubage» [25] , «Жизнь Миларепы» [26] , «Воинственный танец» [27] , «Размышления китайского мистика»… [28]
22
Опубликованная в 1936 г. книга Алана Уотса, изложение идей Дайсэцу Судзуки, японского популяризатора дзен-буддизма.
23
Книга Елены Блаватской, опубликованная в 1889 г.
24
«Абсолютное коллективное. Философская попытка преодолеть наше надломанное состояние» – работа немецкого философа Эриха Гуткинда, переведенная на английский в 1940 г.
25
«Друиды» (фр.) – то есть «Друиды, или Антиподы единства» (1926), книга Блеза Сандрара.
26
«Поющий о свободе: Жизнь великого йогина Миларепы» – биография Миларепы (1040–1123), составленная Цангом Ньоном Херукой (1452–1507).
27
«Воинственный танец: Исследование психологии войны» – монография, выпущенная в 1937 г. британским психоаналитиком Э. Грэмом Хоу.
28
Сборник избранных переводов из Чжуан-цзы, подготовленный британским востоковедом Лайонелом Джайлсом в 1909 г.
Когда-нибудь, когда у меня будет дом с большой комнатой и голыми стенами, я нарисую там огромную карту или схему, даже две: одна лучше любой книги расскажет историю моих друзей, в то время как другая будет рассказывать историю книг в моей жизни. По одной на стену, лицом друг к другу, чтобы они друг друга оплодотворяли, друг друга разрушали. Никто не может рассчитывать на достаточно долгую жизнь, чтобы закольцевать в слова эти случайности, эти непостижимые опыты. Это можно сделать только символически, графически, подобно тому как звезды пишут свою млечную мистерию.
Почему я так говорю? Потому что в тот период – когда надо было слишком многое сделать, слишком многое увидеть, попробовать и так далее – прошлое и будущее сходились столь ясно и точно, что не только друзья и книги, но и живые существа, вещи, сны, исторические события, памятники, улицы, названия мест, прогулки, неожиданные встречи, разговоры, мечты, обрывки мыслей – все это резко фокусировалось, разбиваясь на углы, трещины, волны, тени, передававшие мне в едином гармоническом, доступном для понимания образе свою суть и значение.