Под крышами Парижа (сборник)
Шрифт:
Если это касалось моих друзей, мне стоило только подумать, чтобы вызволить из памяти целую их роту или полк. Без всяких усилий с моей стороны они сами выстраивались в ряд по степени важности, влиянию, времени, близости, духовному весу или плотности и так далее. По мере того как они занимали свои места, сам я, казалось, плыл в эфире, в ритме помавающего крылами рассеянного ангела, однако с каждым из них по очереди становясь в строй в нужной точке зодиака и в точно назначенный миг, плохой или хороший, дабы настроиться на одну с ними волну. Какую смесь фантомов представляли они собой! Некоторые кутались в туман, некоторые были суровы, как часовые, некоторые непреклонны, как призрачные айсберги, некоторые увядали, как осенние цветы, некоторые мчались наперегонки к смерти, некоторые раскатывали на резиновых роликах, как пьяные, некоторые тяжко брели по бесконечным лабиринтам, некоторые неслись на коньках над головой своих товарищей, словно в люминесцентном свете, некоторые поднимали сокрушительный вес, некоторые приклеивались к книгам, где они прятались, некоторые пытались летать, хотя были прикованы цепью к ядру, но все они были живыми, имели имена, были классифицированы и идентифицированы в соответствии с надобой, глубиной, проницательностью, запахом, аурой, ароматом и ударами пульса. Некоторые висели, как
А Морикан, принимал ли он какое-либо участие во всем этом сверкающем вихре? Сомневаюсь. Он был просто частью декора, очередным феноменом, относящимся к той эпохе. Я еще в состоянии увидеть его таким, каким он представал тогда перед моим умственным взором. Прячущимся в полумраке, холодным, серым, невозмутимым, с мерцающими глазами и металлическим «Ouai!», округлявшим его губы. Как будто он говорил самому себе: «Ouai! Знаю все это. Слышал об этом раньше. Давным-давно это забыл. Ouai! Tu parles! [29] Этот лабиринт, эту серну с золотыми рогами, эту чашу Грааля, этого аргонавта, эту kermesse [30] в стиле Брейгеля, эти раненые чресла Скорпиона, эту профанацию толпы, этого Ареопагита, надлунность, симбиозный невроз и в залежи камней – одинокого углокрылого кузнечика. Не упускай этого, колесо тихо вращается. Наступает время, когда…» Вот он склонился над своими pant^acles [31] . Читает со счетчиком Гейгера. Открывая свою золотую авторучку, он пишет пурпурным млеком: Порфирий [32] , Прокл [33] , Плотин [34] , святой Валентин, Юлиан Отступник [35] , Гермес Трисмегист [36] , Аполлоний Тианский [37] , Клод Сен-Мартен [38] . В кармане жилета он носит маленький флакон; в нем мира – ладан с примесью дикой сарсапарели. Дух святости! На левом мизинце кольцо из нефрита с символами инь и ян [39] . Осторожно он приносит тяжелые бронзовые часы с заводной головкой и ставит их на пол. 9.30, звездное время, луна на грани паники, эклиптика усыпана бородавками комет. Сатурн со своим зловещим млечным оттенком. «Ouai! – восклицает Морикан, как бы уцепившись за аргумент. – Я ни против чего не возражаю. Я наблюдаю. Анализирую. Высчитываю. Дистиллирую. Наступает мудрость, но знание есть констатация неизбежного. Для хирурга – скальпель, для могильщика – кирка и лопата, для психиатра – книга его снов, для дурака – бумажный колпак. Что до меня, то у меня колики. Атмосфера слишком разрежена, камни слишком тяжелы, чтобы их переварить. Кали-йога. Пройдет еще всего лишь 9 765 854 года – и мы выберемся из этого гадюшника. Du courage, mon vieux!» [40]
29
Да что ты говоришь! (фр.)
30
Ярмарку (фр.).
31
Таблицами (фр.).
32
Порфирий (наст. имя Малхус, что по-сирийски значит «царь», 234–305) – греческий философ-неоплатоник, ученик Лонгина, известный жизнеописанием Плотина (см. ниже) и комментариями к Аристотелевым «Категориям».
33
Прокл Диадох (412–485) – философ-неоплатоник, руководитель Платоновской академии.
34
Плотин (205–270) – древнегреческий философ, считается основателем школы неоплатонизма. Единственным источником сведений о его жизни служит предисловие его ученика Порфирия к систематизированным и изданным им сочинениям Плотина «Эннеады».
35
Юлиан Отступник (Флавий Клавдий Юлиан, 331/332–363) – последний языческий римский император, также ритор и философ; сторонник реставрации языческих традиций на основе неоплатонизма.
36
Гермес Трисмегист (Триждывеличайший) – вымышленный мудрец древности, которому в средневековой Европе приписывалось авторство трактатов так называемого герметического корпуса, по всей видимости написанных в раннехристианскую эпоху под влиянием греческих платоников.
37
Аполлоний Тианский (1–98) – философ-неопифагореец.
38
Маркиз Луи-Клод де Сен-Мартен (1743–1803) – мистик и философ, глава течения в масонстве, названного его именем (мартинизм).
39
В китайской философии – мужское и женское начало.
40
Смелей, старина! фр.)
Давайте оглянемся назад в последний раз. Год 1939-й. Месяц июнь. Я не жду, когда гунны меня выселят. Я беру каникулы. Еще несколько часов – и я отправляюсь в Грецию.
Все, что остается от моего пребывания в студии на Вилла-Сёра, – это моя натальная карта, начерченная мелом на стене, напротив двери. Это для тех, кому вздумается поломать над ней голову. Уверен, что это будет строевой офицер. Возможно, что эрудит.
Ах да, на другой стене, высоко под потолком, – две строчки:
Jetzt m"usste die Welt versinken,Jetzt m"usste ein Wunder gescheh’n [41] .41
Теперь миру следовало бы утонуть,
Теперь следовало бы произойти чуду (нем.).
Понятно, о чем это?
А сейчас мой последний вечер с моим добрым другом Мориканом. Скромная трапеза в ресторане на улице Фонтен, по диагонали напротив жилища Отца сюрреализма [42] . Преломив хлеб, мы поговорили о нем. Снова «Надя». И «Осквернение гостии» [43] .
Он печален, Морикан. Как и я, в каком-то смысле. Я только частично здесь. В мыслях уже приближаюсь к Рокамадуру, где мне полагается быть завтра. Утром Морикан снова обратится к своей карте, проследит мах маятника – тот несомненно двинулся влево! – посмотрит, не поможет ли ему капельку Регул, Ригель, Антарес или Бетельгейзе, хоть капельку. Только через 9 765 854 года изменится климат…
42
Имеется в виду Андре Бретон (1896–1966). Ниже упоминается его роман «Надя. Женщина, преобразовавшаяся в книгу» (1928), в котором фигурирует цикл картин Паоло Учелло «История об осквернении святыни» (1465–1469), вдохновивший Сальвадора Дали на картину «Осквернение гостии» (1929).
43
Картина Сальвадора Дали, написанная в 1929 г.
Моросит, когда я выхожу из метро на Ваве. Я решил, что должен пойти и выпить один. Разве Козерог не любит одиночества? Ouai! Одиночество средь неразберихи. Не божественное одиночество. Земное одиночество. Покинутые места.
Морось переходит в легкий дождик, серый, приятный, меланхоличный дождик. Дождик нищих. Мысли мои плывут. Внезапно я упираюсь взглядом в огромные хризантемы, такие любила выращивать моя мать в нашем унылом дворе на улице ранних горестей. Они свешиваются там перед моими глазами, словно в каком-то искусственном цветении, как раз напротив куста лилий, его мистер Фукс, сборщик мусора, как-то летом подарил нам.
Да, Козерог – это тварь одиночества. Медленный, уравновешенный, настойчивый. Живет сразу на нескольких уровнях. Думает кругами. Смерть производит на него большое впечатление. Всегда взбирается, взбирается. По большей части в поисках эдельвейсов. Или, может, это бессмертники? Не знает матери. Только «матерей». Мало смеется и обычно невпопад. Коллекционирует друзей так же легко, как почтовые марки, но сам нелюдим. Говорит искренне, вместо того чтобы сердечно. Метафизика, абстракции, электромагнитные явления. Ныряет в глубины. Видит звезды, кометы, астероиды там, где другие видят только родинки, бородавки, прыщи. Поедает сам себя, когда устает от роли акулы-людоеда. Параноик. Амбулаторный параноик. Но постоянный в своих привязанностях – как и в своей ненависти. Ouai!
С того времени, как разразилась война, и до 1947-го – ни слова от Морикана. Я уже счел его умершим. Затем вскоре после того, как мы обосновались в своем новом доме на Партингтон-Ридж, прибыл толстый конверт с обратным адресом какой-то итальянской принцессы. В него было вложено шестимесячной давности письмо от Морикана, которое он просил эту принцессу переслать, если она раздобудет мой адрес. Своим адресом он указывал деревню возле Веве, в Швейцарии, где, как говорилось, он проживает по окончании войны. Я тут же ответил, написав, как я был рад узнать, что он жив, и поинтересовавшись, что можно для него сделать. В ответе его, последовавшем со скоростью пушечного ядра, содержался подробный отчет о его обстоятельствах, которые, как я мог догадаться, не изменились к лучшему. Он жил в жалком пансионате, в неотапливаемой комнате, как всегда голодая, не имея даже минимума средств, чтобы купить сигарет. Мы тут же стали посылать ему продукты и прочие вещи первой необходимости, которых он был явно лишен. И деньги, которые нам удавалось сэкономить. Я также послал ему международные почтовые купоны, чтобы ему не надо было тратиться на марки.
Вскоре письма стали летать туда и обратно. С каждым очередным письмом ситуация ухудшалась. Очевидно, на те скромные суммы, которые мы ему отправляли, в Швейцарии далеко не уедешь. Хозяйка грозилась его выселить, здоровье его ухудшалось, он не выносил свою комнату, ему не хватало еды, он не мог найти никакой работы, а в Швейцарии нельзя просить милостыню.
Посылать ему более крупные суммы было невозможно. У нас просто не было таких денег. Что делать? Я снова и снова обдумывал ситуацию. Казалось, что нет никакого выхода из создавшегося положения.
Тем временем его письма прибывали и прибывали, всегда на хорошей бумаге, всегда авиапочтой, всегда с просьбами, мольбами, тон их становился все более отчаянным. Если только я не предприму что-то радикальное, он погиб. На что он намекал – до боли понятно.
Наконец меня осенила, на мой взгляд, блестящая идея. Почти гениальная. А именно – пригласить его приехать и жить с нами, разделить с нами все, что мы имели, и считать наш дом своим до конца дней. Это было настолько простое решение, что я только диву давался, почему оно не пришло мне в голову раньше.
Несколько дней я держал эту идею про себя, прежде чем выложил ее жене. Я знал, что убедить ее в необходимости такого шага будет непросто. Не потому, что она была невеликодушна, а потому, что он едва ли был тем, кто делает жизнь интересней. Это все равно что пригласить саму Меланхолию – чтобы она пришла и уселась тебе на плечо.
– Где ты его разместишь? – были первые ее слова, когда я наконец собрался с мужеством поднять данный вопрос; у нас была только гостиная, в которой мы спали, и крошечный закуток к ней, где спала малютка Вэл.