Под местным наркозом
Шрифт:
Еще до конца уроков я предложил Шербауму произвести осмотр местности.
– Ну, что ж. Только не возлагайте на это слишком больших надежд. Чего не сделаешь для своего учителя.
Я спросил его, возьмет ли он с собой свою приятельницу.
– Веро не имеет к этому никакого отношения. Кроме того, я все нарисовал ей. Пусть она в это не лезет.
Мы договорились встретиться во второй половине дня. Дома я выпил чашку чая.
Готовиться или оставаться беспечным, положиться на волю случая? Ходить взад-вперед, мерить ковер, раскрывать книги, что-то вычитывать? Бреясь, говорить с зеркалом, пока оно не запотеет?
– Что я могу еще сделать, Филипп? Даже если ты прав, делать это не стоит. Когда мне было семнадцать, я тоже… Мы были против всех и вся. Я не хотел слушать никаких объяснений,
– Потому что вы завидуете и хотели бы сами, да не можете. Потому что вам уже нечего ждать. Потому что вам не страшно. Потому что вам безразлично, сделаете вы это или нет. Потому что вы человек конченый. Потому что у вас все уже позади. Потому что вы чините свои зубы на будущее. Потому что вы всегда хотите держаться на некотором расстоянии. Потому что вы, прежде чем действовать, обдумываете последствия, чтобы они соответствовали вашим расчетам. Потому что вы не любите себя. Потому что вы благоразумны, а при этом вы глупы.
– Хорошо, Филипп. Сделай это. Сделай это за меня. Я не могу больше, потому что я уже… Прежде, в семнадцать, я тоже мог. Тогда я был человек действия. Тогда была война…
– Война всегда.
– Хорошо. Теперь твоя очередь. Но никакого толка от этого не будет. Это останется для тебя воспоминанием, огромным воспоминанием. Ты уже никогда не отвяжешься от него. Ты всегда будешь повторять: «Когда мне было семнадцать, я был человек действия». Ну ладно. Теперь я схожу с тобой туда, чтобы ты увидел, что тебя ждет у «Кемпинского»…
Мы договорились отправиться туда без собаки, ню Шербаум взял таксу с собой. Холодный, солнечный, безветренный январский день позволял нам нести, как флажки, наше дыхание. Те, кто шел нам навстречу, обгоняли нас или пересекали нам путь, тоже сигнализировали нам струйками пара: мы живы, мы живы!
Широкая предфасадная площадка, угол Кудам – Фазаненштрассе. Ее мостовую окаймляли сугробы с черными краями, отмеченные собачьей мочой и волновавшие шербаумовскую длинношерстную таксу. (Порядок и веселость.) Терраса «Кемпинского» была набита битком. Под крышей террасы рдели обогреватели; они обдавали сборище полновато-подтянутых дам, поглощавших мучное, тем жарким верхним теплом, от которого сильней мерзнут ноги. Среди убывавших пирожных теснились сахарницы, кувшинчики со сливками, кувшинчики с кофе, чашечки с двойным фильтрованным мокко и – как можно было предположить – кувшинчики с кофе «хаг». Одежда нарядная и подчеркивающая полноту, скроенная или подогнанная на заказ. Манто, в большинстве каракулевые, но много и верблюжьей шерсти, молочная кофейность которой подходила к шоколадным тортам и пирожным, к тончайшим ломтикам песочного торта и популярным ореховым тортам со сливками. (Веро Леванд придумала сокращенное определение: тортоядные пушные звери.) У некоторых стульев задергались привязанные к их ножкам собаки, как только мы о Максом нашли намеченное Шербаумом место. Вообще же на нас не обратили внимания, потому что к дерганью под стульями дамы, наверное, привыкли, собак на поводках проходило много. (Всего их в Западном Берлине было 63 705. Одна собака на 32,8 жителя. Их стало меньше. Еще в шестьдесят третьем году в Западном Берлине держали 71 607 собак: одна па 29,1 жителя. Я не нахожу, что это так уж много. Я, собственно, полагал, что их больше. Везде одна и та же тенденция – убыль: Берлин истощается. Шербауму надо было бы сказать вот что: «Вполне нор-мально, Филипп. В районе Крейцберг они прямо-таки редкость: одна-единственная собака на 40,6 жителя. При этих цифрах говорить, что берлинцы помешаны на собаках, значит поддерживать легенду, которая изжила себя».) Мы внимательно осмотрели террасу, что могло быть истолковано как поиски каких-то знакомых. Пирожные убывали. Подавали новые порции мучного. Я начал иронично, чтобы лишить осмотр места торжественной окончательности: «Если исходить из того, что берлинский блинчик содержит двести калорий, то вопрос о калорийности порции шварщвальдского вишневого торта со взбитыми сливками вообще отпадает».
(Веро Леванд определила верно: «На каждой минимум полтора кило украшений. А о чем они говорят, если говорят? Конечно, о весе и желании сбросить его. Тьфу!»)
Дамы в шляпах смотрели, ели и говорили одновременно. Неаппетитная, иногда карикатурная, но все же безобидная картина. При виде такого одновременного и безостановочного обжорства сторонний наблюдатель, например Шербаум с его предвзятым мнением, мог вообразить только одно соответствие: одновременное и безостановочное испражнение; ибо это нагромождение яблочных штруделей, миндальных рожков, безе со сливками и сырных тортов можно было уравновесить только противоположностью – парным дерьмом. Я взвинтил себя: «Верно, Филипп. Колоссальное свинство. Монументальная мерзость… И все-таки не будем забывать, что это только частность».
Шербаум сказал: Вот они сидят.
Я сказал: Обжираются с горя.
Шербаум: Знаю. Всё залепляют пирожными.
Я: Пока они едят свои тортики, они довольны.
Шербаум: Это надо прекратить.
Мы поглядели на механику загрузки-разгрузки пилочек и отметили многочисленность глоточков при оттопыренности мизинцев. («Зайти в кондитерскую» называют это они.)
Я попытался унять отвращение Шербаума (и собственное): – В сущности это только смешно.
Однако Шербаум смотрел шире: – Это взрослые. Это была их цель. Теперь они достигли ее. Иметь возможность выбирать и заказывать – вот их понимание демократии.
(Надо ли мне было отвечать на его утрированную метафору сложными рассуждениями о плюралистическом обществе? А, доктэр? Как бы вы поступили на моем месте?)
Я попытался развеселить его: – Представьте себе, Филипп, что эти дамы с их раздавшимися телесами сидели бы здесь голые…
– Больше они не будут лопать пирожные. А если потом опять примутся за свое, перед глазами у них возникнет Макс, – как он горел, как метался, – и кусок у них станет поперек горла.
Я сказал: – Ошибаетесь, Филипп. Вот здесь, где вы сейчас стоите, на вас и набросятся. Вас убьют зонтиками и каблуками. Взгляните только на эти ноготки. А остальные, которые только прогуливались, образуют круг, начнут протискиваться и спорить, какой породы была собака, которую сожгла эта бездыханная уже тварь, – пинчер, терьер, такса или пекинес. Кто-нибудь прочтет ваш плакат, разберет слова «бензин» и «напалм» и скажет: «Какая безвкусица!» Конечно, как только вас убьют, большинство пожиравших пирожные дам сразу расплатится, пожалуется администратору и покинет террасу «Кемпинского». Но другие дамы в таких же мехах и под такими же шляпами придут им на смену и закажут слойки с яблоком, безе со сливками и пирожные с миндальной присыпкой. Своими вилочками они объяснят друг другу, где это произошло. Вот здесь, вот здесь, где мы стоим.
Поскольку Шербаум ничего не говорил, а только смотрел, как убывают пирожные, как подоспевают все новые и новые торты, я не переставал расписывать последствия его затеи: «Все это назовут бесчеловечностью, варварством и за пирожными со взбитыми сливками, за чашечкой мокко со смаком повторят все подробности, ибо сгорит ваш Макс не тихо, не терпеливо и не быстро. Я вижу, как он подпрыгивает и корчится. Я слышу, как он визжит».
Шербаум все еще ничего не отвечал. Макс спокойно слушал мои речи. Я был в ударе. Говорить, неотступно наседать на него: «А ведь вполне разумно было бы попытаться сделать так, чтобы они потребляли меньше пирожных. Но тогда надо было бы написать на табличках, сколько калорий содержится в каждом лакомстве, и подавать его вместе с такой табличкой. Например, порция кекса с изюмом соответствует 424 калориям. Причем подразделить на углеводы, белки и жиры. Это что-то дало бы, Филипп. Просветительская кампания против общества изобилия…»
Когда я стал перечислять ингредиенты шварцвальдского вишневого торта с их калорийностью, Шербаума несколько раз вырвало на мостовую перед террасой «Кемпинского». Механизм некоторых вилочек дал сбой. Шербаум давился. Извергать было уже нечего. Прежде чем собралась толпа – движение пешеходов уже застопорилось, – я увел Филиппа и скулившего Макса через Фазаненштрассе в толчею предвечерних фланёров. (Как быстро можно скрыться.)
В автобусе я сказал: «Это подействовало сильней, чем если бы вы сожгли собаку».
– Но ведь они же не знают, почему я блевал.
– Все равно вышло замечательно. Как они смотрели, Филипп, как смотрели…
– Не я, они должны блевать, когда будет гореть Макс.
– Ничего, ничего. Такое бывает. Внутреннее волнение…
– Вы просто не хотите это признать. Я сел в лужу.
Я предложил ему не идти сразу домой, а выпить у меня чаю. Он кивнул и ничего больше не говорил. В лифте он держал Макса на руках – у него выступил пот на лбу. Я сразу поставил на плиту чайник, но он вдруг отказался от чая, пожелал только прополоскать рот. Когда я предложил ему: «Отдохните немного, Филипп», – он послушался и лег на мой диван.