Под прикрытием Пенелопы
Шрифт:
– Я видал – по затылку стукнули.
– И чем же его в чувство вернуть?
Отец оглянулся, как если бы опасался свидетелей, и – шлёпнул Серого по животу.
– Вот это пресс! – сказал. И прибавил, вроде вслух размышляя:
– А что если нам его тут оставить? Я не нанимался ворочать такую тушу.
– А как же эти?.. – спросил Мироша. – Они ж вернутся…
– А мы причём?
– Убьют.
– А мы причём? – повторил отец. – Он нам дверь высадил! Забыл? Праздничек нам устроил! А мы должны о нём заботиться? Чёрта с два! Пусть они ему хоть бубенцы медные оторвут! Ишь ты, девок он защищать вздумал! Эй, парни! – крикнул он в темноту. – Идите сюда, забирайте свой трофей!
И тут
– Ну вот, – потирая руки, сказал отец удовлетворенно. – А то, представь, как бы мы его волокали. Полтора центнера, не меньше! Здесь вроде и не очень далеко, конечно. Но всё же своими ногами оно как-то способнее… Как считаешь?
Тут только Мироша понял, зачем отец, приблизив своё лицо чуть ли не к уху Серого, так громко говорил.
Довольные, что избавились от нечаянной заботы, они воротились в дом. И даже покорёженная дверь не испортила им настроения, приобретённого в результате отцовой смекалки…
Они ещё не знали, что у этой истории будет продолжение.
Неожиданно пришла повестка в суд. Там только и обнаружилось, что иск – от Серого. Оказывается, он заявил, что это Миронов-отец его избил, и требовал теперь компенсации… Мирошу тоже вызвали на заседание и допрашивали как свидетеля. Когда он шёл к кафедре, Серый, сидевший у прохода, громко шепнул – не без расчета на хороший судейский слух, очевидно:
– Удавлю, если соврёшь, гадёныш!
Мироша испугался, но рассказал, как было на самом деле, не упомянув только, что отец шлёпал Серого по животу.
Однако суд вынес решение, что Миронов-старший должен оплатить бюллетень потерпевшего.
А на следующей неделе поздно вечером кто-то бросил в их окно камень, пробивший оба стекла и срубивший «Мокрого Ваньку». Они выскочили на улицу и крадучись выглянули из-за угла дома. Но никого не увидали…
– А знаешь, что я вспомнил?.. – сказал отец уже в квартире, затыкая старой наволочкой пробоину в стекле. – До утра и так сойдёт…
– И что ты вспомнил?
– Я нёс тебя на руках… – отец лёг на диван, устремил глаза в потолок. – Ты ещё не разговаривал – маленький совсем… ну, папа, мама, ба, бэ, бу… никаких ещё эр, эс. И вдруг ты чётко-чётко: ветер-р, ветер-р, ты могуч, ты гоняешь стаи туч! Ты волнуешь сине мор-ре, всюду веешь на пр-ростор-ре!.. Да с выражением! И кулачок сжал. Я чуть не выронил тебя от неожиданности.
Мироша некоторое время глядел на отца, ожидая продолжения, затем спросил:
– А про какие бубенцы ты говорил… там, на крыльце?»
Ефим Елисеевич поднялся с ящика и, вздохнув с облегчением – будто рассчитался с давними долгами, – пошёл на автобусную остановку. «Вот эта улица, вот этот дом…»
4.
Доктор, когда я после аварии выписывалась на костылях, посоветовал мне вести дневник – для психологической адаптации, что ли… У меня и с головой складывалось не совсем хорошо, депрессия от несладкого будущего захлёстывала иной раз до полного умопомрачения… Обездвиженность для меня была самой страшной карой… не знаю только за что. И если б не отец, который насильно массировал мою ногу, а я орала благушей, не представляю, сумела бы я отставить впоследствии эти костыли?..
Взявшись, однако, за писание, я никак не могла долгое время фиксировать день настоящий. Меня тянуло на воспоминания…
Запомнилась я себе самой из раннего детства – лет четырёх – девочкой с пышными сиреневыми бантами, любимой дочкой, обожаемой внучкой. Дед боготворил меня, возился со мной больше всех остальных внучат и внучек, а бабка, когда на неё накатывала депрессия, ревновала его из-за этого. Она, как я теперь понимаю, не всегда была адекватной. Большая, пухлая, тёплая, сядет посередь комнаты на стул и улыбается неведомо чему. Приластишься к ней и потонешь в её тёплой пухлости. Тогда я ещё не знала таких слов, как ревность, но ощущала и понимала это состояние, пожалуй, даже лучше, нежели сейчас, когда и пресыщенность мешает улавливать мельчайшие нюансы душевных движений и попросту затёртость некоторых понятий частым суетным употреблением. Ушла трепетная чуткость с возрастом, валом лежат сверху многие ненужности, хоть и вбивали их в твою голову порой с упорным постоянством.
Ну а родители мои были врачи – папа хирург, мама терапевт – и практику они проходили в райцентре Знаменка Н-ской области. Дружили они там с председателем колхоза, у которого был сын Витька, мой ровесник, и с которым я ну никак не смогла подружиться. Было мне тогда лет уж пять. В банный день мыли нас с братом в корыте. И Витька этот зашёл как раз и увидел… Мне стало неудобно. Братишку не замечала, а Витька…
Помню школу из силикатного кирпича, пристроенную к усадьбе тётки Натальи Гончаровой. Старая усадьба меня прямо-таки притягивала магнитом. Подставка мраморная для колонны – остаток былой роскоши – будила моё воображение. Прекрасная резная дубрава вокруг – каждый листик именно что исполнен рукой искусного мастера. И мы с папой любили там гулять, делать из желудей разных зверушек. И сочинять про них сказки. Папа начинал обычно так: «В некотором царстве-государстве росла девочка Аля. Она любила, чтобы её любили… – И мне: – Теперь ты, продолжай». Но я своих сочинений почему-то не запомнила.
Зато хорошо помню подснежники – нежно-нежно-голубые, пронизанные солнцем, как раскатанный в ладошках воск тонким листиком – трогательные, только-только из-под снега, в сизых проталинах. Очень мне нравилось букеты собирать и нюхать, нюхать…
А ещё помню, как я дразнила большого индюка. И он погнался за мной, не вытерпев моего хамства, очень быстро погнался. Я испугалась, улепётывала во весь дух, руками размахивала, как мельница крыльями. Спряталась в заросли полыни, затаилась на корточках, хоть и дышу, точно паровик. С тех пор запах полыни я прямо-таки обожаю. Очень жаркий был день, полынь источала горьковато-голубой аромат. Долго я просидела в этих зарослях, вдыхая поочерёдно то носом, то ртом. И надышалась полынной пыльцы до одурения, так что во мне творческая жилка тогда и пробудилась, наверно… Много позже я где-то прочитала или услышала, что полынь-трава отвечает за творческое начало в человеке. Может, поэтому нравилось мне искусничать-рукодельничать. Ну, например, в кустах сирени – а дом наш утопал в её бело-лиловой кипени – я любила делать секреты: узор из фантика, цветочка и травинок – всё это накрывалось куском стекла, и присыпалось землёй. Можно затем было торжественно разгрести и показать подружкам свой волшебный гербарий… Впрочем, о таких гербариях я много читала после у других повзрослевших…
Помню ещё, мальчишки унесли папины марки. Я сама их показывала им, а они затем своровали… Хотя нет, это братишка мой на что-то поменял их, а на меня свалил…
Помню, папа любил мастерить мебель. Стеллаж с берёзовыми ножками соорудил – для приёмника предназначался и прочих интересных вещиц. Я всё бересту пыталась отколупнуть, а он мне говорил: не надо, так красивее.
Икона вот ещё засела в памяти. У бабы Вари их было много. А я с ней спорила, назидательно указывала: «Бога нет!» Но бабушка мудро отмалчивалась.