Под пятой. (Мой дневник 1923 года)
Шрифт:
* * *
Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия.
* * *
Сегодня сообщение о том, что убили еще одного селькора в провинции - Сигаева. Или у меня нет чутья, и тогда я кончусь на своем покатом полу, или это интродукция к совершенно невероятной опере.
* * *
Запас впечатлений так огромен за день, что свести их можно только обрывками, с мыслью впоследствии систематизировать их. День, как во время севастопольской обороны, за (месяц), месяц - за год. Но где же мои матросы?
* * *
как Френкель, ныне московский издатель, в прошлом раввин (вероятно, и сейчас, только тайный), ехал в спальном международном вагоне из С.-Петербурга в Москву. Это один из крупных узлов, который кормит сейчас в Москве десятки евреев, работающих по книжному делу. У него плохонькое, но машинно налаженное дело в самом центре Москвы, и оно вечно гудит, как улей. Во двор Кузнецкого переулка вбегают, из него убегают, собираются. Это рак в груди. Неизвестно, где кончаются деньги одного и где начинаются деньги другого. Он очень часто ездит в Петербург, и характерно, что его провожают почтительной толпой, очевидно, он служит и до сих пор дает советы о козе. Он мудр.
* * *
Сегодня - еще в ярости, чтобы успокоить ее, я перечитываю фельетон петербургского фельетониста 70-х годов. Он изображает музыку в Павловске, и еврея изображает в презрительной шутке, с акцентом: - Богу сил.
* * *
Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, увы - для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-м и 17-м году, массажем и к марту буду в форме.
* * *
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота (и) нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
* * *
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочи.
26-го декабря. (В ночь на 27-е).
Только что вернулся с вечера у Ангарского - редактора "Недр". Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, "разговоры о писательской правде" и "лжи". Был(и): Вересаев, К..., Никандров, Кириллов, Зайцев (П. Н.), Ляшко и Львов-Рогачевский. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко, пролетарский писатель, чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
– Я не понимаю, о какой "правде" говорит т. Булгаков? Почему все (...) нужно изображать? Нужно давать "чер(ес)полосицу" и т. д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха - это эпоха сви(нства) -- он сказал с ненавистью:
– Чепуху вы говорите...
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов
* * *
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
* * *
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а, кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести "Роковые яйца". Говорит, что страшно понравилось и (кто-то в Берлине, в каком-то издательстве) ее будут переводить.
* * *
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос - беллетрист ли я?
* * *
Отзвук в разговоре у Анг(арского) имел и прогремевший памфлет - письмо Бернарда Шоу,- напечатанный во вчерашнем номере "Известий". Радек пытается ответить на него фельетоном "Мистер П(ик)вик о коммунизме", но это (...).
В памфлете есть место: "бросьте и толковать о международной революции - это кинематограф".
В ночь на 28-е декабря.
В ночь я пишу потому, что почти каждую ночь мы с женой не спим до трех, четырех часов утра. Такой уж дурацкий обиход сложился. Встаем очень поздно, в 12, иногда в 4 час, а иногда и в два дня.
И сегодня встали поздно и вместо того, чтобы ехать в проклятый "Гудок", изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе, Зинушке. Лечит она два моих зуба, которые по моим расчетам станут важными. Лечит не спеша, хожу я к ней не аккуратно, она вкладывает ватку то с йодом, то с гвоздичным маслом, и я очень доволен, что нет ни боли, ни залезания иглой в каналы. Пока к ней дополз, был четвертый час дня. Москва потемнела, загорелись огни. Из окон у нее виден Страстной монастырь и огненные часы.
Великий город - Москва. Моей нежной и единственной любви, Кремля, я сегодня не видал. После зубной врачихи был в "Недрах", где стра(ш)ный Ангарский производит какой-то разгром служащих. Получил благодаря ему 10 рублей. И вот по Кузнецкому мосту шел, как десятки раз за последние зимние дни, заходя в разные магазины. Нужно купить то да се. Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной неясностью почему-то покупал чай. У газетчика случайно на Кузнецком увидел 4-й номер "России". Там - первая часть моей "Белой гвардии", т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался и у второго газетчика, на углу Петровки и Кузнецкого, купил номер.
Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение. Так свершилось. Вот моя жена.
Вечером у Никитиной читал свою повесть "Роковые яйца". Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда - сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда невыпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.