Чтение онлайн

на главную

Жанры

Под сенью дев, увенчанных цветами
Шрифт:

– Какая мне разница, что подумают люди? По-моему, когда речь идет о чувствах, смешно и дико беспокоиться, что скажут другие. Мы чувствуем для себя, а не для окружающих. У мадемуазель мало развлечений, поход в концерт для нее – праздник, и я не буду лишать ее этого праздника в угоду окружающим.

Она взяла шляпку.

– Но, Жильберта, – возразил я, беря ее за руку, – это же не для окружающих, это для вашего отца.

– Надеюсь, вы не собираетесь делать мне замечания? – гневно выкрикнула она, резко вырывая руку.

Милости Сваннов не ограничивались прогулками в Ботанический сад и концертами: они даже приобщили меня к своей дружбе с Берготтом – дружбе, которая в моих глазах придавала им очарование еще в те времена, когда я не знал Жильберты и думал, что ее близость к божественному старцу могла бы связать нас с ней самой пылкой дружбой, вот только у меня не было и быть не могло надежды, что когда-нибудь они возьмут меня с собой осматривать города, которые ему дороги: ведь в ее глазах я наверняка достоин только презрения. И вот однажды г-жа Сванн пригласила меня на званый обед. Я не знал, кто еще приглашен. В передней, едва войдя, я стал свидетелем происшествия, которое меня смутило и испугало. Г-жа Сванн старательно перенимала обычаи, которые на сезон входят в моду, но, не в силах удержаться надолго, скоро отвергаются (так много лет назад она упоминала о своем «handsome cab» [106] , а на приглашениях к обеду указывала, что гости смогут «to meet» [107] какую-нибудь более или менее важную персону. Часто в этих обычаях не было ничего таинственного, и они не требовали никакого особого посвящения. Так, следуя пустячному нововведению тех лет, занесенному из Англии, Одетта заказала мужу визитные карточки, где перед его именем, Шарль Сванн, красовались буквы «М-р». После того как я впервые у них побывал, г-жа Сванн завезла мне карточку с загнутым уголком. Никто еще и никогда не завозил мне визитных карточек; я был так горд, взволнован, признателен, что собрал все свои деньги, заказал роскошную корзину камелий и послал ее г-же Сванн. Я умолял отца, чтобы он тоже завез свою карточку Сваннам, но сперва поскорее заказал новые карточки, где перед его именем было бы напечатано «М-р». Он не исполнил ни одной из моих пылких просьб, я несколько дней был в отчаянии и ломал себе голову над тем, прав отец или не прав. Но с бесполезными буковками «М-р» на карточке всё было по

крайней мере ясно. Хуже было с другим обычаем, с которым я столкнулся в день званого обеда, не понимая, что бы это значило. Когда я входил из передней в гостиную, дворецкий вручил мне тонкий и длинный конверт, на котором было написано мое имя. Я удивился, поблагодарил и стал рассматривать конверт. Я понимал, что с ним делать, не больше, чем иностранец понимает, что делать с миниатюрными приспособлениями, которые дают гостям на обеде в Китае. Я видел, что конверт запечатан, и боялся показаться нескромным, если сразу его открою, поэтому с понимающим видом сунул его в карман. За несколько дней до того г-жа Сванн написала мне, что обед будет «в узком кругу». Однако за столом оказалось шестнадцать человек, и я понятия не имел, что один из них – Берготт. Г-жа Сванн «назвала» меня (по ее выражению) нескольким гостям и вдруг, сразу после моего и точно так же, как мое, произнесла имя кроткого седовласого певца – словно только нас двоих пригласили на обед и оба мы одинаково должны обрадоваться знакомству. При имени Берготта я содрогнулся, словно в меня выстрелили из пистолета, но инстинктивно поклонился, желая соблюсти приличия; в ответ, возникнув передо мной, словно фокусник, предстающий нам целым и невредимым, в рединготе, покрытом пороховой пылью от выстрелившего пистолета, из которого только что вылетела голубка, мне поклонился довольно молодой и неуклюжий человек, маленького роста, коренастый и близорукий, с красным носом, формой напоминавшим улитку, и с черной бородкой. Я смертельно огорчился: мало того что в пыль развеялся томный старец, от которого ничего не осталось, – развеялась красота величайшего творения, обитавшего по моей воле в священной слабеющей плоти, как в храме, воздвигнутом мною нарочно для этого творения, которому явно не было места в коренастом теле, полном кровеносных сосудов, костей, лимфатических узлов, в теле стоявшего передо мной курносого человечка с черной бородкой. Вдруг оказалось, что весь Берготт, которого я медленно и бережно, каплю за каплей, как сталактит, создавал из прозрачной красоты его книг, – этот самый Берготт ни на что не пригоден, коль скоро я должен пустить в дело похожий на улитку нос и приткнуть куда-нибудь черную бородку; вот так мы обнаруживаем, что найденное нами решение задачи никуда не годится, потому что мы не дочитали до конца условия и не учли, что решение должно сойтись с ответом. От носа и бородки никуда было не деться, и они так мешали мне, что вынуждали полностью перестроить образ Берготта: кроме всего прочего, они подразумевали и беспрестанно источали, навязывали окружающим какую-то напористость, какое-то самодовольство, что было нечестно, потому что качества эти не имели ничего общего с духом его книг, так хорошо мне знакомых и проникнутых такой кроткой и возвышенной мудростью. Исходя из книг, я бы ни за что не додумался до носа-улитки, а нос, которому, судя по всему, это было совершенно все равно, благо он был самодостаточен и упрям, уводил меня прочь от произведений Берготта, превращая своего обладателя в какого-нибудь торопливого инженера вроде тех, которые, когда с ними здороваются, воображают, будто следует ответить «Спасибо, а как ваши?», не дожидаясь, когда у них спросят, как дела, а если им объявят, что с ними душевно рады познакомиться, бросают в ответ: «Я тоже», воображая, что это весьма уместная, благоразумная и современная формула вежливости, ведь она позволяет сэкономить время на ненужных любезностях. Имена, по-видимому, – художники, рисующие не с натуры, а из головы: они создают для нас наброски людей и мест, настолько непохожие на оригиналы, что мы часто изумляемся, обнаружив перед собой вместо воображаемого мира тот, который открывается нашему взгляду (хотя это все равно не то, что есть на самом деле: наши органы чувств умеют добиться сходства не лучше, чем наше воображение, так что их приблизительные, в сущности, зарисовки действительности отличаются от реального мира по меньшей мере так же, как реальный от воображаемого). Но затруднения, которые доставляло мне предварительное знакомство с именем Берготта, были ничтожны по сравнению с тем, как мешало мне знание его книг: ведь я должен был привязать к этим книгам, как к воздушному шару, человека с бородкой, не имея понятия, сумеют ли они подняться в воздух. И все-таки книги, которые я так любил, написал, судя по всему, именно он, потому что, когда г-жа Сванн сочла своим долгом сказать ему, что одна из них мне очень полюбилась, он ничуть не удивился, что она обратилась с этим к нему, а не к другому приглашенному, и явно не счел это недоразумением; впрочем, тело его, уютно расположившееся в сюртуке, надетом в честь всех этих гостей, алкало предстоящего обеда, а внимание его было поглощено другими важными обстоятельствами, поэтому он улыбнулся при упоминании о его книгах, как будто при нем воскресили давно ушедший в прошлое эпизод его жизни, что-то вроде костюма герцога де Гиза, который он много лет назад надевал на костюмированный бал, – и его книги тут же упали в моих глазах, увлекая за собой в падении всё, что пленяло меня в красоте, во вселенной, в жизни, и превратились просто-напросто в заурядное развлечение человека с бородкой. Я себе говорил, что он, вероятно, писал их старательно – но живи он на острове, окруженном отмелями, где полным-полно раковин-жемчужниц, он, быть может, с тем же успехом занялся бы торговлей жемчугом. Я уже не чувствовал в нем обреченности на творчество. А раз так, думалось мне, то что означает оригинальность великих писателей: в самом ли деле это боги, самовластно царящие каждый в своем собственном царстве, или они попросту хитрят, и разница между их книгами не отражает глубокой самобытности каждого, а попросту достигается упорным трудом?

106

«Handsome cab». – Эти двухместные двухколесные наемные экипажи назывались по имени английского архитектора Джозефа Алоизиуса Хэнсома, который их сконструировал; Одетта наивно путает фамилию Хэнсом (Hansom) с английским прилагательным handsome, означающим «красивый, элегантный».

107

Встретить, встретиться (англ.).

Тем временем пригласили к столу. Рядом со своей тарелкой я обнаружил гвоздику, стебель которой был завернут в серебряную бумагу. Гвоздика смутила меня меньше конверта, врученного мне в передней и уже совершенно мною забытого. Она оказалась для меня полной неожиданностью, но я понял ее смысл, когда увидел, что все гости-мужчины держат такие же гвоздики, лежавшие возле их приборов, и вдевают их в петлички сюртуков. Я поступил так же с непринужденностью вольнодумца в церкви, который не знает службы, но встает, когда все встают, и преклоняет колена чуть позже того, как преклонили колена все остальные. Другой незнакомый обычай, менее эфемерный, понравился мне еще меньше. Рядом с моей тарелкой была маленькая тарелочка, в которой чернело что-то непонятное – я не знал, что это икра. Не имея понятия, что с этим делать, я решил, что есть этого не буду.

Берготт сидел недалеко от меня, я прекрасно его слышал. И я понял, что имел в виду г-н де Норпуа. У него и впрямь был своеобразный голос; мысль поразительно преображает звуки речи, ее выражающей: меняется звонкость дифтонгов, энергия губных звуков. И манера выражаться тоже становится другой. Мне показалось, что говорит он совершенно не так, как пишет, и даже то, что он говорит, отличается от того, что написано в его сочинениях. Но ведь голос раздается из-под маски, под которой мы не можем разглядеть лицо – а стиль являет нам настоящее лицо автора, ничем не прикрытое. И всё же в какие-то минуты, когда в разговоре Берготта проскальзывала его излюбленная манера, которая не одному г-ну де Норпуа казалась неестественной и неприятной, я постепенно начинал отмечать в его словах точные соответствия тем местам в его книгах, где интонация делалась такой поэтической и музыкальной. Значит, сам он чувствовал в том, что говорил, какую-то глубинную красоту, не зависевшую от значения фраз; но человеческая речь (хоть и связана с душой) не в силах выразить душу с тою же полнотой, с какой это делает стиль; поэтому манера говорить у Берготта иной раз чуть ли не опровергала смысл его слов: порой он переходил на монотонное бормотание и, продолжая развивать какой-нибудь образ, нанизывал слова одно на другое почти без промежутка, словно с утомительным однообразием тянул один и тот же звук. Поэтому вычурная, высокопарная и монотонная манера изъясняться свидетельствовала о том, что он в разговоре подобрался к самым вершинам прекрасного; в ней отражалась та самая мощь, которая в его книгах порождала чреду гармонических образов. Поначалу мне было трудно это уловить, ведь то, что он говорил в такие моменты, именно потому, что это был истинный Берготт, было очень мало похоже на Берготта. Это было нагромождение точных мыслей, выпадавших из «берготтовской» манеры, усвоенной множеством журналистов; непохожесть смутно проглядывала в разговоре, словно картина сквозь дымчатое стекло; потому-то, вероятно, любая страница, написанная Берготтом, так резко отличалась от всего, что бы ни сочинили все эти пошлые подражатели, которые то в газетах, то в книгах украшали собственную прозу множеством образов и идей «в духе Берготта». Разница в стиле объяснялась тем, что «настоящий Берготт» был прежде всего драгоценной и подлинной частицей чего-то важного – частицей, которую извлек на свет великий писатель благодаря своему таланту; только к этому и стремился кроткий певец – он вовсе не старался писать «как Берготт». Собственно говоря, это выходило у него само собой, ведь он и был Берготт; в этом смысле каждая новая находка писателя оказывалась маленьким отрывком из Берготта, притаившимся в какой-нибудь вещи и перенесенным оттуда в его сочинения. Все такие находки были узнаваемы, каждая была сродни предыдущим, но всё же оставалась такой же особенной, как вызвавшее ее к жизни открытие, и такой же новой – а значит, отличалась от всего, что было «в духе Берготта», от невнятного обобщения прежних берготтовских находок, уже им описанных и не дававших бездарностям ни малейшего шанса предугадать его следующее открытие. Таковы все великие писатели: красота их фраз непредсказуема, как красота еще незнакомой женщины; она – результат творческого усилия, направленного вовсе не на них самих, а на сторонний предмет, о котором они думают и которого еще никогда не запечатлевали. Сегодняшний мемуарист, желая не слишком подчеркивать, что подражает Сен-Симону, может, на худой конец, начать портрет маршала Виллара [108] такими словами: «То был довольно высокий человек, черноволосый… с лицом живым, подвижным, бросающимся в глаза», но какая цепочка причин и следствий заставит его продолжить в следующей строчке: «…и, право же, несколько безумным»? Настоящее разнообразие – это изобилие невыдуманных и неожиданных черт, это усыпанная голубыми цветами ветвь, ни с того ни с сего вырвавшаяся из весенней изгороди, где, казалось бы, и без нее полно цветов, а чисто формальная имитация разнообразия (хотя то же самое можно было бы сказать о любых других достоинствах стиля) – это пустота и одинаковость, то есть полная противоположность разнообразию; и никакому подражателю не создать иллюзию разнообразия, разве что для тех, кто не умел его разглядеть в трудах великих мастеров.

108

Герцог де Виллар (1653–1734) – маршал Франции, один из персонажей «Мемуаров» Сен-Симона (1701).

Кроме того, речь Берготта, наверно, очаровывала бы слушателей, если бы сам он был каким-нибудь любителем декламации, подделывающимся под Берготта, но его манера изъясняться была связана с трудом и усилием его мысли живыми узами, которые ухо слушателя не сразу умело уловить; а еще дело было в том, что мысль Берготта была направлена на действительность, которую он любил, и в его языке чувствовался какой-то оптимизм, какой-то избыток энергии, разочаровывавший

тех, кто ждал от него только разговоров о «бесконечной чреде изменчивых обликов» да о «таинственном трепете красоты». И наконец, исключительная новизна всего, что он писал, проявлялась и в разговоре, приводя к тому, что он высказывал крайне изощренные мысли, пропуская всё, что и так понятно, и поэтому у слушателей возникало ощущение, будто он углубляется во второстепенные детали, что он заблуждается, сыплет парадоксами; чаще всего его мысли представлялись собеседникам сбивчивыми, потому что ясными нам всегда кажутся мысли, запутанные не больше и не меньше, чем наши собственные. Впрочем, любая новизна, стремящаяся к отмене привычного шаблона, представлявшегося нам непреложной истиной, любые новые рассуждения, да и любая оригинальная живопись, музыка, всегда будут казаться путаными и утомительными. В их основе лежит чуждая нам риторика, нам чудится, что собеседник говорит сплошными метафорами, и у нас возникает ощущение недостоверности. (В сущности, старые формы высказывания тоже когда-то были трудны для восприятия, пока слушатели не освоились с вселенной, о которой им толковали. Но мы-то уже давно поверили в реальность этой вселенной и ни на какую другую не полагаемся.) И вот когда Берготт говорил, с нашей сегодняшней точки зрения, нечто совсем незатейливое, например, что Котар – декартов поплавок, который силится обрести равновесие [109] , или что Бришо «больше даже, чем госпожа Сванн, заботится о своей прическе, потому что озабочен и собственным профилем, и собственной репутацией: ему нужно постоянно быть похожим и на льва, и на философа», – слушатели быстро уставали и мечтали перевести дух, переключившись на что-нибудь более конкретное, как они говорили, имея в виду что-нибудь более привычное. Неузнаваемые речи, вылетавшие из-под маски, которую я видел, явно принадлежали именно писателю, вызывавшему мое восхищение; ничего, что они не вписывались в его книги, как кусочки головоломки, вставленные на свободное место между другими кусочками – просто они лежали в другой плоскости, и надо было перевести их в план письменной речи, и тогда, в один прекрасный день, повторяя сам себе фразы, услышанные от Берготта, я сумею почувствовать в них основу того самого литературного стиля, черты которого замечал раньше в его разговоре, хоть мне и казалось тогда, что между тем и этим нет ничего общего. И еще одно, второстепенное, быть может, обстоятельство: у него была особая, немного слишком тщательная и напряженная манера произносить некоторые слова, некоторые прилагательные, часто мелькавшие у него в разговоре, которые он выговаривал не без пафоса, отчеканивая каждый слог и немного нараспев (например, в слове «облик», которым он постоянно заменял «внешность», возникало множество лишних «б», «л» и «к», словно вылетавших в эти моменты из его разжатых пальцев), и эта манера в точности соответствовала тем прекрасным местам в его прозе, где он выделял, высвечивал эти самые излюбленные им слова, оставляя вокруг них что-то вроде пробелов и выстраивая вокруг них фразу таким образом, что вы просто вынуждены были, чтобы не нарушить ритма, отчеканивать их при чтении. Хотя в разговоре Берготт не проливал света на то, о чем говорил в книгах, где этот свет (так же, как в книгах некоторых других писателей) часто озаряет слова в предложении и заставляет их выглядеть совсем по-другому. Вероятно, он, этот свет, исходит из самых глубин, и лучи его не дотягиваются до наших речей в часы, когда мы раскрываемся перед собеседником и в какой-то мере закрываемся для самих себя. В этом смысле его книги были богаче оттенками и интонациями, чем разговор; его интонация не зависела от красот стиля, и сам автор, скорее всего, ее не замечал, потому что интонация неотделима от самых сокровенных черт нашей индивидуальности. Но в тех местах его книг, где Берготт полностью становился самим собой, эта интонация придавала ритм даже самым незначительным словам, выходившим из-под его пера. Интонация эта не в тексте записана, ничто на нее не указывает, она сама собой добавляется к фразам, их просто нельзя прочесть по-другому, и это – самое неуловимое, но и самое важное, что есть у писателя, именно в интонации проявляется его суть, она расскажет нам о его доброте, несмотря на все жестокости, расскажет о нежности, несмотря на всю эротику.

109

Котар – декартов поплавок, который силится обрести равновесие… – Рене Декарт впервые сконструировал такой поплавок и продемонстрировал принцип его действия, который положен в основу погружения и всплытия подводных лодок.

Некоторые особенности речи, изредка проскальзывавшие у Берготта, не были его собственными: позже, когда я познакомился с его братьями и сестрами, я то и дело улавливал в их разговоре те же самые черты. Нечто грубое, хриплое звучало в последних словах веселой фразы, нечто приглушенное, угасающее в конце печальной. Сванн, знавший Мэтра в детстве, сказал, что тогда уже в голосах у него и у его братьев и сестер слышны были эти семейные, так сказать, модуляции – то вопли неистовой радости, то ропот вялой меланхолии, и когда все дети вместе играли в комнате, будущий писатель лучше всех вел свою партию в их концерте – иной раз оглушительном, иной раз томном. Вообще весь этот шум, который издают живые существа, – явление мимолетное, исчезающее из мира с их смертью. Но с голосами Берготтов было не так. Ведь даже в «Нюрнбергских мейстерзингерах» трудно понять, как это музыкант может придумывать музыку, слушая птичье щебетание [110] – а вот Берготт перенес в свою прозу и закрепил эту манеру застревать на отдельных словах, которые то следуют одно за другим как радостные клики, то сочатся по капле, как горестные вздохи. Фразы в его книгах иногда завершаются длительным нагромождением созвучий, как в последних аккордах оперной увертюры, которая всё никак не может кончиться и по нескольку раз воспроизводит последние такты, пока дирижер не отложит палочку; в этих последних аккордах я позже обнаружил музыкальный эквивалент фонетических труб и валторн семьи Берготтов. Причем, перенеся эти аккорды в книги, он, сам того не замечая, убрал их из своего разговора. С тех пор как он стал писать, оркестр в его голосе навсегда умолк, и позже, когда я с ним познакомился, во всем, что он говорил, уже не слышалось ни труб, ни валторн.

110

В опере Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры» судьба рыцаря Вальтера, влюбленного в Еву, должна решиться на соревновании мейстерзингеров: победителю будет наградой рука Евы. Вальтер исполняет великолепную песню, в которой славит весну и противопоставляет «подлых ночных птиц», чирикающих в кустах, «благородной птице», взмывающей в лазурь.

Юные Берготты – будущий писатель, его братья и сестры – ни в чем, по-видимому, не превосходили других молодых людей, которые были тоньше, остроумней и считали Берготтов чересчур шумными и даже немного вульгарными со всеми этими надоедливыми шуточками, характерными для дурацкой претенциозности, принятой у них дома. Но не из интеллектуального превосходства над другими, не из какой-то там особой утонченности рождается гений или хотя бы даже большой талант: его источник – умение все преобразить, перевести в свою тональность. Чтобы нагреть жидкость электрической лампочкой, не нужно искать лампочку поярче – нужно, чтобы ток, от которого она работает, перестал производить свет и начал давать тепло. Чтобы летать по воздуху, не нужно обзаводиться самым мощным на свете автомобилем – нужен такой автомобиль, который с линейного движения по земле переключится на вертикаль и сумеет использовать свою горизонтальную скорость для взлета ввысь. Точно так же гениальные произведения создает не тот, кто живет в самой изысканной среде, кто блистает в разговоре, обладает глубокой культурой, а тот, у кого хватило сил, внезапно перестав жить для себя, превратить себя во что-то вроде зеркала, так чтобы его жизнь, пускай самая что ни на есть заурядная в светском и даже интеллектуальном смысле, в этом зеркале отразилась: ведь гений – это могущество отражения, а не выдающиеся достоинства зрелища, которое он отражает. В день, когда молодой Берготт сумел явить толпе читателей пошлую и малоинтересную болтовню с братьями в гостиной своего детства, – в тот день он вознесся выше друзей дома, более изысканных и более остроумных: пока они разъезжались по домам в прекрасных роллс-ройсах, потихоньку презирая Берготта за вульгарность, он на своем скромном летательном аппарате оторвался наконец от земли и воспарил над их головами.

Другие черты стиля сближали его не с членами семьи, а с некоторыми писателями его времени. Те, кто помладше, уже начинали его отвергать и отрекались от какого бы то ни было интеллектуального родства с ним, а сами то и дело невольно демонстрировали это родство: употребляли его излюбленные наречия и предлоги, строили фразу так же, как он, подхватывали его приглушенную, замедленную интонацию, противостоявшую легкости и выразительности языка у писателей предыдущего поколения. Очень может быть, что эти молодые люди – во всяком случае, некоторые из них, как мы увидим позже – не читали Берготта. Но они впитали ход его мысли, а заодно им передались и новый строй фразы, и новая интонация, неразрывно связанные с оригинальностью мышления. Между прочим, эту связь имеет смысл исследовать подробнее. Берготт никому не был обязан стилем своих книг, но стиль беседы он заимствовал у одного старого друга, великолепного рассказчика, во многом на него повлиявшего; Берготт невольно подражал ему в разговоре, однако этот друг уступал ему в одаренности и не написал ни одной по-настоящему выдающейся книги. Так что, если принимать во внимание исключительно оригинальность в мыслях и в их изложении, Берготт оказывался учеником, писателем второго ряда; но хотя в беседе он испытывал на себе влияние друга, как писатель он оказывался вполне оригинальным творцом. И, желая, возможно, отделить себя от предыдущего поколения, слишком приверженного абстракциям, высокопарным общим местам, Берготт, если хвалил книгу, всегда превозносил и цитировал в ней какой-нибудь образ, какую-нибудь картину, не имеющую рационального истолкования. «Нет-нет, – говорил он, – это хорошо, там эта девушка в оранжевой шали, это в самом деле хорошо», или еще: «Там в одном месте полк проходит по городу, о да, это хорошо!». Что до стиля, тут он был не вполне современен в своих суждениях (и привержен исключительно отечественным авторам: Толстого, Джордж Элиот, Ибсена и Достоевского он терпеть не мог): когда он хотел похвалить стиль, ему постоянно приходило на язык слово «нежный». «Нет, все-таки „Атала“ у Шатобриана мне ближе, чем „Рене“, мне кажется, что „Атала“ как-то нежнее». Он произносил это слово, как врач, которому больной жалуется, что от молока у него живот болит, а тот возражает: «Ну что вы, это очень нежный продукт». И в самом деле, в стиле самого Берготта чувствовалась гармония сродни той, за которую древние воздавали некоторым своим ораторам похвалы, едва ли понятные нам сегодня, потому что мы привыкли к новым языкам, где ценятся эффекты другого рода.

А если при нем восхищались какими-то страницами его книг, он отвечал с застенчивой улыбкой: «Наверно, в этом есть какая-то правда, есть какая-то точность, это небесполезно», но всё это говорилось просто из скромности; так женщина, которой сказали, что у нее прелестное платье или прелестная дочь, отвечает о платье: «Да, в нем удобно», а о дочери: «Да, она славная девочка». Но Берготт был так щедро наделен интуицией строителя, что чувствовал: единственное доказательство полезности и правдивости того, что он выстроил – это радость, которую его создание дает ему самому, прежде всего ему, а уж потом другим. И только много лет спустя, утратив талант, когда ему случалось написать что-то, чем он сам был недоволен, он, желая все-таки опубликовать написанное, вместо того чтобы уничтожить, что было бы правильнее, повторял теперь уже сам себе: «Что ни говори, есть в этом какая-то точность, это небесполезно для моей страны». Так фраза, которую он бормотал когда-то поклонникам, когда хитрил в угоду своей скромности, превратилась в конце концов в тайное средство успокаивать тревоги собственной гордыни. И в тех же словах, которыми Берготт невесть зачем извинялся за совершенство своих первых произведений, он черпал теперь слабенькое утешение, когда сознавал, как посредственны его последние книги.

Непреклонность вкуса, упорное желание не писать никогда ничего такого, про что он сам не мог бы сказать: «да, в этом есть нежность», всё то, из-за чего его годами считали бесплодным, вычурным художником, создателем драгоценных пустячков, было, напротив, секретом его мощи, потому что стиль писателя, так же как характер человека, создается привычкой, и автор, который, не стремясь ни к чему другому, довольствуется радостью самовыражения, навеки ограничивает свой талант; ведь идя на уступки развлечениям, лени, страху перед страданием, мы рисуем свой собственный портрет, придавая ему характер, который уже невозможно исправить, навсегда запечатлеваем черты своих пороков и устанавливаем пределы своим добродетелям.

Поделиться:
Популярные книги

Возвышение Меркурия. Книга 13

Кронос Александр
13. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 13

Сирота

Ланцов Михаил Алексеевич
1. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.71
рейтинг книги
Сирота

Идеальный мир для Лекаря 25

Сапфир Олег
25. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 25

Хроники Сиалы. Трилогия

Пехов Алексей Юрьевич
Хроники Сиалы
Фантастика:
фэнтези
9.03
рейтинг книги
Хроники Сиалы. Трилогия

Повелитель механического легиона. Том I

Лисицин Евгений
1. Повелитель механического легиона
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Повелитель механического легиона. Том I

Жена моего брата

Рам Янка
1. Черкасовы-Ольховские
Любовные романы:
современные любовные романы
6.25
рейтинг книги
Жена моего брата

Темный Лекарь

Токсик Саша
1. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь

Седьмая жена короля

Шёпот Светлана
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Седьмая жена короля

Real-Rpg. Еретик

Жгулёв Пётр Николаевич
2. Real-Rpg
Фантастика:
фэнтези
8.19
рейтинг книги
Real-Rpg. Еретик

Измена

Рей Полина
Любовные романы:
современные любовные романы
5.38
рейтинг книги
Измена

Кротовский, побойтесь бога

Парсиев Дмитрий
6. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Кротовский, побойтесь бога

Пограничная река. (Тетралогия)

Каменистый Артем
Пограничная река
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
9.13
рейтинг книги
Пограничная река. (Тетралогия)

Книга 5. Империя на марше

Тамбовский Сергей
5. Империя у края
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Книга 5. Империя на марше

Как я строил магическую империю 4

Зубов Константин
4. Как я строил магическую империю
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
аниме
фантастика: прочее
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Как я строил магическую империю 4