Под сенью волшебной горы(Путешествия и размышления)
Шрифт:
При первом же чтении бюрократизм мне представился почему-то в виде бухгалтера торгово-заготовительной базы. Может быть, потому, что тот всегда был погружен в разные бумажки, и, проходя мимо конторы, редко можно было увидеть его лицо, так как голова бухгалтера всегда была низко наклонена. Так вот, этого бухгалтера глодал огромный серый волк, пугливо озирающийся кругом. Строка "к мандатам почтения нету" более или менее была понятна… Но вот "ко всем чертям с матерями катись…" – здесь мое воображение оказалось совершенно бессильным. Как-то смутно представлялся целый ряд чертей с безобразными рожами, а к ним по снежной целине, мимо волка, глодающего бедного бухгалтера, катились шары, которые при близком рассмотрении
Язык является отражением жизни народа. Это бесспорная истина. Жизнь чукотского охотника и оленевода не давала много материала для отвлеченных размышлений. Поэтому некоторых слов, понятий, вполне естественных в каком-нибудь другом языке, в чукотском не было.
Я хорошо помню, как, работая в газете "Советская Чукотка", переводя газетные статьи на чукотский язык, я часто вставал в тупик, не находя того или иного слова. Правда, потом я научился выходить из положения, используя богатейшую способность чукотского языка к новым словообразованиям. Но вот, скажем, когда мне пришлось перевести простое словосочетание "свободный народ", я остановился перед неодолимой стеной. Дело в том, что в чукотском языке нет общего понятия – свободный. Всегда должно быть конкретно указано – от чего свободный. В переводимом контексте значилось: "свободный от цепей эксплуатации". Было такое чукотское слово – "свободный от цепей", но оно относилось к собаке, и при переводе получалось буквально: "сорвавшийся с цепи народ", что совершенно меняло смысл, если не сказать хуже.
Образный строй стихов Маяковского требует очень точного знания языка, тонкого чувствования разных смысловых оттенков слов, и, конечно, прямое восприятие, скажем, таких строк:
Я
себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше – невозможно. Надо знать подспудное, скрытое значение слов, их сочетаний. А это дается с большим трудом, лишь со временем.
Мое восприятие русской поэтической речи шло нелегко. В конце концов я написал несколько очень неважных, подражательных стихотворений на чукотском языке.
Случилось это уже в Ленинграде.
Этот дом любой, даже приехавший на один день в Ленинград, запомнит. Он стоит напротив Казанского собора, выделяясь необычной архитектурой и стеклянным шаром на угловой башне, который светится по ночам. Здесь помещается крупнейший книжный магазин, так называемый Дом книги, а с третьего этажа и выше идут помещения, занятые разными издательствами. На четвертом помещается Ленинградское отделение издательства "Просвещение", носившее тогда другое название – Учпедгиз, которое мне всегда почему-то напоминало чудовищно изогнутую железную кочергу.
В Учпедгизе печатаются книги для школ Севера на языках народностей, населяющих национальные округа и низовья Амура. Многие студенты-северяне принимали участие в составлении учебников, и в особенности в переводе текстов на свои родные языки.
Пришлось заниматься этим делом и мне. Я работал с Петром Яковлевичем Скориком, ныне доктором филологических наук, одним из первых русских учителей, приехавших в конце двадцатых годов на Чукотку.
Я переводил тексты для книги "Чычеткин вэтгав" – "Родное слово". Это была хрестоматия для чтения. Первый же текст, который мне надо было переложить на чукотский, оказался стихами. Я хорошо знал их, но как слова песни Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная". А тут лишенные музыки строки предстали передо мной словно раздетые, непривычные. И переводить их надо было именно как стихи.
Я отложил рукопись, твердо решив на следующий же день вернуть ее Петру Яковлевичу и сказать ему, что я не готов для такой работы.
Всю ночь я ворочался без сна. Строки стихотворения перекатывались у меня в мозгу, сталкиваясь с чукотскими словами, идущими им навстречу. Что-то получалось любопытное и интересное, не похожее на то, что мне раньше попадалось.
Общежитие наше помещалось на Пятой линии Васильевского острова. На нашем этаже находилась большая комната, называемая рабочей, где можно было сидеть даже ночами. Я осторожно выскользнул из-под одеяла, наскоро оделся, взял рукопись и отправился по полутемному коридору в рабочую комнату. Там горел свет, и какой-то студент в поношенном офицерском кителе, обхватив голову руками, сидел над толстенной книгой. Это был сорок восьмой год, и большинство студентов университета были бывшими фронтовиками.
Я выбрал стол в углу и разложил бумаги.
Строки сами лились из-под пера, и передо мной на странице возникало первое произведение на чукотском языке, строки которого не доходили до конца страницы и которое можно было читать, ясно ощущая ритм, концевые рифмы, и, что самое главное, получалось, во всяком случае по звуковому письму, нисколько не хуже, чем в оригинале!
Это было так неожиданно для меня, что я невольно огляделся, желая поделиться тут же радостью своего открытия. Но никого, за исключением погруженного в размышления над книгой отставного офицера, в комнате не было.
Тогда я стал вполголоса читать перевод стихотворения и даже напевать его.
Офицер недовольно поглядел в мою сторону.
Мне пришлось умолкнуть.
Я набело переписал стихотворение и постарался красиво написать его название: "Ныркывкэн гымнин Чычетнутэнут".
С этим листком я и вышел в промозглую, пасмурную ночь Ленинграда. Тускло светили фонари. С конца Малого проспекта, со стороны Невы, тянуло знакомым запахом льда. Я направился в ту сторону. В те годы Тучкова набережная, еще не переименованная в набережную адмирала Макарова, имела довольно неприглядный вид. Здесь отстаивались зимой грязные буксиры-работяги, стояли какие-то плавучие общежития, а на берегу высились огромные штабеля дров.
Я пробрался между дровяными рядами и выбрался к реке. Здесь, уже никого не стесняясь, громко прочитал стихотворение Лебедева-Кумача "Широка страна моя родная" на чукотском языке.
Переводческая работа меня захватила.
Я переводил стихи Пушкина, Некрасова, приступая не без робости к этому труду. Это было ни с чем не сравнимое счастье, когда слова великого поэта обретали новую жизнь на моем языке.
Честно говоря, именно тогда у меня зародилась мысль о том, что, несмотря на многообразие звуков языка, способов выражения слов, есть такие общечеловеческие понятия, которые близки каждому жителю земли, независимо от его происхождения и образа жизни.
Я переводил в основном стихотворения о сменах времен года, описания примет зимы, лета, осени, весны. Это было интересно, увлекательно, любопытно.
Но и весны, и зимы, и осени, и лета относились к русской природе. Там говорилось о лесах, полях, лугах, о снопах, волнующейся пшенице, запахе сена… Я это понимал, но моему маленькому земляку, впервые взявшему в руки книгу, как я помнил из своего недавнего опыта, многое было непонятно.
И тогда я решил попробовать написать о нашей, чукотской природе. Я вспоминал звонкий, синеватый при тусклом свете полярного дня сугроб, от которого откалывал куски и грузил на нарту, чтобы привезти домой и натаять воды, или дальние походы к замерзшему водопаду. Прежде чем разрушить замерзшие натеки, я часами сидел под ними и слушал тихий перезвон сухого снега, катящегося по льду. Вспоминались тихие летние вечера на берегу моря, спокойное, могучее дыхание океана, которое поднимало и опускало в прозрачной воде маленьких медуз. Или штормовые вечера, когда волны докатывались до нашей яранги, стоявшей на морской стороне. Водяная пыль замерзала на проводах радиоантенн, ледяные глыбы падали на крышу яранги, сотрясали жилища, и сердце сжималось от предчувствия беды.