Под сенью волшебной горы(Путешествия и размышления)
Шрифт:
Я до сих пор не могу толком объяснить того очарования тургеневских романов, которые сочетались в моей жизни с трудной и долгой зимой, когда мой дядя потерял еще одного новорожденного, когда голод терзал наши желудки и нам порой приходилось довольствоваться тощим обедом из квашенных на зиму листьев, политых каплей тюленьего жира. Мой дядя мог взять в колхозе ссуду, мог, наконец, обратиться к родичам жены, в эскимосское селение Наукан, куда ездили частенько в такое время даже те, кто не имел эскимосских родственников. Но гордый дядя Кмоль не мог позволить себе обратиться за помощью к кому бы то ни было. Шла война, и дядя Кмоль, коммунист, не только не поощрял тех, кто жаловался на голод и лишения трудной зимы, но всегда безвозмездно отдавал добытую пушнину
Моя тетя все же каким-то образом уговорила дядю дать упряжку. Вместе с бабушкой мы отправились в гости к родственникам моей тети в Наукан. Я их совсем не знал, только слышал, что они принадлежали к той части жителей Наукана, которые селились вдали от шумного ручья, разрезающего эскимосское селение на две неравные половинки. Уэленцы и науканцы жили в тесной дружбе. Во-первых, близкое соседство рождает скорее дружеские отношения, нежели враждебные. Во-вторых, совместная охота на морских гигантов-китов, взаимная выручка в беде, в которую довольно часто попадали утлые суденышки морских охотников – и чукчей, и эскимосов, тоже располагали к добрым отношениям. В-третьих, очень многие из уэленцев, едва ли не половина, были женаты на эскимосках из Наукана. Правда, науканцы, за единичными исключениями, никогда не брали в жены уэленских женщин. Во многих сказках и легендах рассказывалось о вражде чукчей и эскимосов. В чукотских повествованиях неизменными победителями оказывались, разумеется, чукчи, а в эскимосских, соответственно, – они. Но, повторяю, отношения между чукчами и эскимосами строились на добрых началах.
Дорога зимой из Уэлена в Наукан идет по кромке припая и все время жмется к высокому обрыву. По каменистым расщелинам, по замерзшим струям водопадов тихо шуршит падающий снег. Нависшие снежные козырьки таят угрозу, и их надо объезжать, уходя далеко в море, а потом снова сворачивать к берегу.
Мы ехали довольно долго, виляя между торосами, обходя большие обломки льдин. Мне почти не приходилось править собаками – они сами находили дорогу, видя накатанный полозьями след. Лишь входя под сень высоких мрачных скал, собаки прижимали уши: знали, что под тяжело нависшими снежными козырьками опасно – тяжелые глыбы синего от сумерек снега могли сорваться в любую минуту и похоронить под собой упряжку и путников.
Бабушка рассказывала древние сказки о тех местах, которые мы проезжали, показывала, где когда-то стояли людские поселения.
Когда едешь на собаках из Уэлена в Наукан, то долго не можешь различить среди каменных нагромождений наполовину вросшие в землю яранги. Но вожак хорошо знал дорогу и остановился как раз напротив того места, где кончалась тропка, ведущая наверх, в ярангу эскимосских родичей нашей семьи.
Наукан поражал при первой встрече: яранги прилепились на крутом склоне, и, для того чтобы подняться с берега к жилищам, надо было преодолеть довольно крутой подъем. Летом еще ничего, а зимой тропки, идущие от берега, обледеневали, и при сильном ветре надо было ползти, цепляясь руками и ногами за редкие, торчащие из-под земли камни.
Я закрепил собак, крепко вколотив остол в слежавшийся снег, поставил набок нарту, и мы с бабушкой медленно поднялись наверх. По пути я несколько раз останавливался, чтобы дать передохнуть бабушке, оглядывался и поражался виду, который открывался передо мной. Отчетливо виднелись слившиеся в одно целое два острова Диомида, вдали синели берега Америки, и было какое-то странное ощущение значительности этого пустынного, едва населенного эскимосами края земли, оконечности великого материка. Через много лет я прочитал у Бориса Лапина в его "Тихоокеанском дневнике" очень точное определение этого ощущения – "когда осознаешь, как на твоих глазах глобус становится реальностью".
Мы вошли в ярангу наших дальних родичей и были встречены радостными возгласами. Какие-то старухи, молодые люди, взрослые и дети разглядывали меня со всех сторон, цокали языками и что-то говорили. Я не понимал эскимосского разговора, но по жестам и некоторым чукотским словам,
Нас накормили, напоили чаем, а потом снова начались разговоры, сопровождавшиеся такой жестикуляцией, что ровное пламя в жирниках заколебалось.
Я достал привезенную с собой книгу и примостился возле жирника, горевшего пламенем, управляемым умелыми руками хозяйки. Существует мнение, что жирник дает только коптящее пламя. На самом же деле жирник на протяжении многих веков служения человеку в арктических районах планеты стал универсальным осветительным и отопительным прибором. Двух жирников хватает, чтобы нагреть и осветить небольшой полог, а трех вполне достаточно для того, чтобы создать уют и тепло в большом пологе. С помощью небольшой палочки женщина управляет пламенем, и жирник горит ровно, потребляя минимум драгоценного жира морского зверя.
В эскимосской яранге у хорошо горящего жирника я читал роман Тургенева "Дым", уносясь далеко-далеко от скалистого мыса, от берегов пролива, где соединялись воды двух великих океанов – Тихого и Ледовитого. Вокруг посторонним шумом журчал неторопливый разговор, состоящий из двух раздельных потоков – чукотских слов и эскимосских. Эти слова перемешивались с другим разговором, происходившим много-много лет назад в невообразимой дали от этих мест. Я слышал и тех, и других, и было странное ощущение существования сразу в нескольких измерениях, даже не раздвоения, а какого-то растроения личности. Когда я закрывал книгу или глаза переставали бегать по строчкам, я опускался на моржовую кожу, настеленную на пол яранги, выдубленную человечьей мочой и отполированную до блеска хорошо натертого паркета многочисленными телами. В уши плотно входил слышимый разговор, в ноздри ударяли острые привычные запахи, присущие хорошо нагретому, обжитому пологу. Но стоило мне снова погрузиться в хитросплетения букв, заскользить взглядом по ровным рядам строк, как я возвращался в иной мир, далекий, но такой же реальный, как тот, что стоял за моей спиной. Другой настрой речи слышал мой внутренний слух, люди жили в иных жилищах, где под ногами скрипят хорошо пригнанные друг к другу половицы, где стены сложены из бревен и камня и крыша высоко торчит над землей, да еще ее венчают высокие кирпичные трубы. Люди, живущие в этих домах, при всем при том, что они и едят, и спят, и даже говорят по-иному, – все же люди, хоть и окружает их природа такая отличная от нашей, что я не мог ее как следует представить, увидеть настоящее дерево, настоящий лес, бесконечно тянущийся от горизонта до горизонта.
Под вечер возвратились охотники, вышедшие на неверный лед Берингова пролива. Они притащили убитых нерп, тяжело поднявшись по крутому склону, сгибаясь под тяжестью груза. Охотники были разные – молодые, старые, были мальчишки моих лет.
Мальчик, мой сверстник, по имени Апкалюн, только что приволокший добычу и догадывающийся об истинной цели нашего приезда, с некоторым превосходством посматривал на меня. А когда он подал мне замороженный нерпичий глаз, мне стало совсем стыдно. Я ел нерпичий глаз, а из моих едва не катились слезы, и ничего не было такого, что бы я мог противопоставить превосходству эскимосского мальчика.
Тем временем бабушка, почувствовав, что часть добычи непременно перепадет нам, стала необычайно словоохотливой и расхвасталась уэленскими новостями, говоря о делах школьных, колхозных, даже о делах полярной станции, искусно обходя неудачную охоту, не упоминая о том, как часто наши мужчины возвращаются с пустыми руками.
А эскимосский мальчик с важностью взрослого охотника передвигался по пологу, задевая меня то плечом, то ногой, и мне казалось, что он это делает нарочно, стараясь меня унизить, показать мне, что он догадывается о том, что мы приехали, по существу, просить милостыню, хотя, бывало, и эскимосы являлись в Уэлен за тем же, если им не везло в промысле, если оказывалось так, что зверь обходил стороной привычные тропы.