Под знаком незаконнорожденных
Шрифт:
Двадцать примерно выдающихся представителей Университета, некоторые из них — недавние пассажиры д-ра Александера, — стояли или сидели в просторной, отчасти даже сверкавшей гостиной (не все лампы горели под зелеными облачками и ангелочками ее потолка), и может быть еще с полдюжины присутствовало в смежном mussikishe [музыкальном салоне], — старый джентльмен был `a ses heures [16] средней руки арфистом и любил выстроить трио (с собой в роли гипотенузы) или пригласить какого-нибудь крупного музыканта выделывать разные штуки с роялем, после чего раздавались малюсенькие и не очень обильные бутерброды, а также треугольные bouch'ees [17] , обладавшие, как он наивно полагал, лишь им присущим очарованием (по причине их формы); их разносили две служанки и его незамужняя дочь, от которой невнятно припахивало одеколоном
16
`a ses heures — одновременно (фр.).
17
bouch'ees — печеньица (фр.).
— Так что же Руфель? [политолог] — спросил президент. — Вы сумели его найти?
— Недостижим, — ответил д-р Александер. — Видимо, арестован. Для его же собственной безопасности, так мне сказали.
— Будем надеяться, — задумчиво произнес старик Азуреус. — Ну да неважно. Полагаю, мы можем начать.
Эдмунд Бёре, вращая крупными карими очами, рассказывал флегматичному толстяку (Драма) об удивительном зрелище, виденном им.
— О да, — сказал Драма. — Студенты-художники. Я знаю об этом.
— Ils ont du toupet pourtant, [18] — говорил Бёре.
— Или просто упрямы. Если уж молодые люди берутся блюсти традицию, так с той же страстью, с какой люди зрелые свергают ее. Они вломились в «Klumbu» [ «Закуток» — знаменитое кабаре], поскольку танцульки оказались закрыты. Упорные ребята.
— Я слышал, parlamint и Zud [Верховный Суд] так до сих пор и горят, — сказал другой профессор.
— Плохо слышали, — произнес Драма, — потому что мы разговариваем не об этом, а о прискорбном посягательстве Истории на ежегодный бал. Они нашли запасы свечей, — продолжал он, опять оборотившись к Бёре, который стоял, выпятив живот и глубоко засунув руки в карманы брюк, — и плясали на сцене. Перед пустым залом. В этой картине было несколько хороших теней.
18
Ils ont du toupet pourtant. — Однако они нахальны (фр.).
— Полагаю, мы можем начать, — сказал президент, приближаясь к ним и, как лунный луч, проходя сквозь Бёре, чтобы уведомить другую группу.
— Но тогда это прекрасно, — сказал Бёре, внезапно увидев все в новом свете. — Надеюсь, pauvres gosses [19] сумели повеселиться.
— Полиция, — сказал Драма, — разогнала их около часу назад. Но думаю, пока это продолжалось, веселья хватало.
— Я полагаю, мы можем сию же минуту начать, — уверенно произнес президент, опять проплывая мимо. Улыбка его исчезла давным-давно, туфли еле слышно скрипели, он скользнул между Яновским и латинистом и покивал — да-да — дочери, которая тайком показала ему из-за двери вазу с яблоками.
19
pauvres gosses — бедняжки (фр.).
— Я слышал из двух источников (одним был Бёре, другим его предполагаемый информатор), — сказал Яновский и так понизил голос, что латинисту пришлось нагнуться и ссудить ему ухо, поросшее белым пухом.
— А я слыхал по-другому, — сказал латинист, медленно разгибаясь. — Их взяли при переходе границы. Одного министра кабинета, личность которого в точности не известна, казнили на месте, а (он приглушил голос, называя бывшего президента страны)… привезли назад и посадили в тюрьму.
— Нет-нет, — сказал Яновский. — Лишь он один. Как король Лир.
— Да, конечно, так будет лучше, — с искренним одобрением сказал д-р Азуреус д-ру Александеру, который сдвинул кое-какие стулья и кое-какие добавил, так что комната, словно по волшебству, обрела должно-торжественный вид.
Кошка соскользнула с рояля и медленно вышла, по пути на один сумасшедший миг слившись с полосатой брючиной Глимана, который деловито обстругивал темнокрасное яблоко из Бервока.
Стоя спиной к собранию, зоолог Орлик внимательно разглядывал с разных высот и под разными углами книжные корешки на полках за роялем, порой вытягивая какой-либо немой волюм и тут же заталкивая назад: это были сдобные сухари и все немецкие немецкая поэзия. Он скучал, дома его поджидало большое шумное семейство.
— А вот тут я не согласен с вами обоими, — говорил профессор Новейшей Истории. — Моя клиентка никогда не повторяется. По крайней мере не повторяется там, где торопятся углядеть подступающее повторение. Собственно, повториться Клио{12} может лишь неосознанно. Просто у нее очень короткая память. Как и все временные феномены, рекуррентные комбинации воспринимаются нами как таковые, только когда они больше уже не могут воздействовать на нас, — когда они, так сказать, заключены в узилище прошлого, которое и прошлым-то стало лишь потому, что оно обезврежено. Пытаться составить карты нашего «завтра» по данным, предоставленным нашим «вчера», — значит пренебрегать основным элементом будущего — его полным несуществованием. Мы ошибочно принимаем за рациональное движение тот свирепый напор, с которым настоящее врывается в эту пустоту.
— Чистой воды кругизм, — пробормотал профессор экономики.
— Возьмем пример, — продолжал историк, не отвлекаясь на реплику, — несомненно, мы можем вычленить в прошлом отрезки, параллельные переживаемому нами, периоды, когда багровые руки школьников катали снежный ком идеи, катали, и он все рос и рос, пока не становился снеговиком в драной шляпе набекрень и с метлой, кое-как пристроенной под мышкой, — а там вдруг пугало начинало моргать глазками, снег претворялся в плоть, метла — в металл, и совершенно дозревший тиран сносил мальчуганам головы. Да, и прежде разгоняли парламент или сенат, и не впервые случается, что темная и малоприятная, но на редкость настырная личность прогрызает себе дорогу в самое чрево страны. Но тем, кто видит эти события и желает их предупредить, прошлое не дает никаких ключей, никакого modus vivendi, [20] — по той простой причине, что оно и само их не имело, когда переливалось через края настоящего в постепенно заполняемую им пустоту.
20
modus vivendi — образ жизни, способ существования (лат.) — условия, обеспечивающие возможность совместного существования каких-либо противостоящих сторон, хотя бы временные мирные отношения между ними.
— Но если так, — сказал профессор богословия, — то мы возвращаемся к фатализму низших наций и отрицаем тысячи случаев в прошлом, когда способность размышлять и соответственно действовать доказывала большую свою благодетельность, нежели скептицизм и покорность. Ваша ученая неприязнь к прикладной истории, друг мой, пожалуй, все же внушает мысль о ее вульгарной полезности.
— Да ведь я не о покорности говорю или о чем-то ином в этом роде. Тут вопрос этический, решать его может только личная совесть. Я лишь доказываю несостоятельность вашей уверенности в том, будто история способна предсказать, что скажет или сделает завтра Падук. Покорности может и вовсе не быть, — самый факт обсуждения нами этих материй подразумевает наличие любопытства, а любопытство, оно в свою очередь и есть неповиновение в наичистейшем виде. Кстати, о любопытстве, вы не могли бы мне объяснить странную страсть нашего президента вон к тому румяному господину, — к тому добряку, что подвозил нас сюда? Как его звать и кто он такой?
— Как будто, один из ассистентов Малера, лаборант или что-то в этом роде, — сказал Экономика.
— А в прошлом семестре, — сказал историк, — мы наблюдали, как слабоумный заика загадочным образом возглавил кафедру Педологии, поскольку он играл на незаменимом контрабасе. Во всяком случае, у него должен быть сатанинский дар убеждения, раз ему удалось затащить сюда Круга.
— А это не он ли, — осведомился профессор богословия с оттенком кроткого коварства, — не он ли где-то использовал сравнение со снежным комом и метлой снеговика?