Подари себе рай
Шрифт:
— Не просто великолепен — велик! — вырвалось у нее.
«Такой ли великий этот плюгавый актеришка! Муж объелся груш, — обозлился вдруг Ворошилов. — Такую красоту нельзя превращать в чью-то личную собственность. Она должна быть всеобщим достоянием. Именно так!» Он ухмыльнулся, довольный удачной мыслью.
«Чего он как-то странно улыбается? — встревожилась Тарасова. — Симпатичный, а улыбка неприятная».
— Москвин у вас второй муж, если я не ошибаюсь? — задал вопрос через весь стол Сталин, и она поняла, что он внимательно следит за всем, что происходит в кабинете.
— Да, — громко ответила она и дерзко, с вызовом посмотрела ему в глаза. И, словно понимая причину и ее дерзости, и ее вызова (злые языки болтали о браке исключительно по расчету — в погоне за благами, положением, званиями, а ведь она была влюблена и в игру Москвина, и в него самого с самого
— Мы приветствуем такой союз зрелого и расцветающего талантов, такой сплав мудрого опыта и бьющей через край энергии. Это стоит тоста!…
Прошло еще минут двадцать. Сталину явно не хотелось уходить. Он о чем-то тихо говорил с Булгаковым. Их диалогу безмолвно внимали Хрущев и Молотов. Хмелев, Добронравов и Яншин не спеша приканчивали пузатую бутыль армянского коньяка, перемежая тосты игривыми анекдотами. Но вот Сталин слегка возвысил голос, приглашая общее внимание.
— Михаил Афанасьевич задал мне вопрос не частной, но общественной значимости. Возможно ли перерождение большевика, делавшего революцию собственными руками, и если да — может ли это быть достойным предметом для рассмотрения под творческим микроскопом? Я так полагаю — это вопрос риторический. Ныне перерожденцев хоть пруд пруди. Им достается на орехи в «Зойкиной квартире», — жест рукой в сторону Булгакова. — Хотя той пьесе заметно не хватает политической остроты. У Маяковского и Булгакова много различий, но много и общего. Присыпкины и Победоносиковы — образы сатирические, Аметистов и Гусь-Хрустальный — юмористические. Образ классического перерожденца еще предстоит создать. Кто он такой? Вельможа. Он, безусловно, имеет революционные заслуги и потому считает, что закон для него не писан. Это партийный и советский чиновник, член привилегированной касты, как он сам выражается — старой гвардии. Кроме того, неисправимый болтун. Он говорит, говорит, ничего при этом ровным счетом не делая. И в море болтовни топит любое живое дело.
Сталин сделал паузу, Ворошилов и Хрущев быстро и ловко наполнили всем бокалы: «Промочить горло!» Булгаков, что-то быстро писавший на клочке бумаги, не глядя взял предложенный ему бокал, но тут же поставил его на стол. Сказал, наморщив лоб:
— Забавно, но в большом романе, над которым я уже давно работаю, подобные типажи благоденствуют.
— Скоро вы думаете завершить этот роман? — спросил Молотов.
— Увы, этой работе не видать конца-края. Пока, во всяком случае. — Булгаков аккуратно свернул клочок бумаги, сунул в карман потертого пиджака, осторожно поднес бокал с вином ко рту, сделал три-четыре маленьких глотка. Зажмурился, понюхал темно-бордовую жидкость, удовлетворенно вздохнул.
— Вы говорите — благоденствуют? — Сталин хмуро смотрел перед собой, словно рассматривая кого-то, видимого ему одному. — При вашей склонности к гротеску, вероятно, есть смысл возвысить персонаж до небес, чтобы затем низринуть его в бездну. В жизни мы не собираемся больше терпеть их благоденствие.
— Скверну треба выжигать каленым железом. — Никита быстро долил вина в свой наполовину пустой фужер и тут же осушил его.
Сталин удовлетворенно кивнул. Он был доволен сегодняшним культпоходом (каких только уродливых штампов не придумает агитпроп!). Он, не открываясь в том даже самым близким, в душе не любил ни балет, ни оперу. «Лебединое озеро» или «Кармен» — ну какой от них толк? Эстетика, сущность и формы прекрасного — все это замечательно. Но лишь тогда, когда человек станет хоть на немного более человеком, чем зверем. Для такого становления сейчас и нужны более действенные по своему воспитательному КПД виды искусства — литература, драма, кино, плакат, частушка. Да-да, и частушка, форма предельно народная, а содержание всегда можно ненавязчиво направить по нужному, мобилизующему руслу. И этот драматург, и эти актеры — пусть они иногда спотыкаются, заблуждаются, но, сами того иногда не сознавая, они воюют с вредным, гнилым, отсталым, они бойцы за дело партии. Привлекательные, красивые, убедительные. И потому более действенные, чем сотня, тысяча слепых фанатиков с партбилетом.
Никиту и просмотр пьесы, и фуршетная встреча-беседа держали в крайнем напряжении. Как многим казалось со стороны, в роль вождя московских коммунистов Хрущев входил легко и естественно, без видимых усилий. На совещаниях и пленумах, активах и слетах, в Кремле, на заводе или фабрике люди видели молодого, энергичного, заразительно смеющегося вожака, главными чертами которого были волевая уверенность и боевитая решимость. Говорить экспромтом он мог почти на любую тему партийного и советского строительства. При этом подкупал мягкий южный говорок, хотя в текстах официальных речей и выступлений помощники старательно вымарывали дежурные украинизмы — зараз, спершу, за-ради, авжеж, навпаки, ранiш, усе, хай, цей, як-от. Хрущев еще не понимал, что таким, как он, уготована роль сначала противовесов, а потом и могильщиков старой гвардии, каждый представитель которой считал себя умнее, заслуженнее — словом, во всех отношениях достойнее «узколобого, рябого, сухорукого грузина». И если он когда и поймет это, то уж себя-то из числа противовесов и могильщиков исключит навсегда. Сталину импонировал преданный хохол (каковым он всегда считал Хрущева), и он зорко и бдительно следил за каждым его шагом, опекал, поддерживал. И, чувствуя верховную заботу, Никита страшно боялся сделать неверный, ошибочный шаг. В правящих эшелонах за полтора с лишним десятка лет советской власти был выработан определенный этикет, регламент. Иерархическая табель о рангах предусматривала права и обязанности. Это был писанный коммунистический катехизис для руководящего состава. Но был и неписаный, и именно его познание давалось с трудом, именно нарушение его могло быть чревато непредсказуемыми последствиями.
«Взять хотя бы это посещение МХАТа, — размышлял Хрущев. — Сталин уже девятый раз смотрел эту белогвардейскую смiття. Что он в ней нашел, что для меня так глубоко заховувано? Нужно дружно подпевать его мнению? Или это элементарная проверка на вшивость? Я вроде бы без тараканов в голове, но что значит его новый поворот в исторической оценке роли царей? А замечание о правах верующих? Мы — атеисты, государство воинствующих безбожников и должны сквозь пальцы смотреть на наглое совершение всех этих диких поповских бредовых обрядов? Гоже или негоже встревать, возражать, перечить? Он сам вызывает на откровенный разговор, но чем такой разговор может закончиться? Лучше всего после спектакля было бы уехать восвояси. Но не приведет ли такая отвага в Бутырку и Соловки? Другой вопрос — как и сколько пить, произносить ли тосты и в каком порядке, кого хвалить и ругать, какие лозунги активнее всего поддерживать?»
Долго, ох как долго и как трудно будет Никита познавать сложнейшую и опаснейшую науку под названием «дворцовое аппаратоведение». До пятого марта 1953 года. И потом до четырнадцатого октября 1964 года. И даже потом — до самого одиннадцатого сентября 1971 года. Иногда он оказывался в плену у волшебного ощущения, что наконец-то он проник в ее самую суть. И всякий раз попадал пальцем в небо. Как-то Никита поплакался в жилетку Поскребышеву. Тот обдал его ледяным душем:
— Ключ один — обладание первейшей информацией. Владелец его — единственный. Для всех остальных желание заполучить этот ключ чревато…
Для Булгакова это была первая встреча со Сталиным. Одно дело говорить по телефону, совсем другое — общаться за банкетным столом. Глядя теперь на вождя, изучая исподволь его мимику, жесты, походку, манеру вести беседу, Булгаков вдруг вспомнил давнюю встречу с одним из вождей Белого движения Антоном Ивановичем Деникиным. В августе девятнадцатого Булгаков служил в полевом госпитале, и главнокомандующий Вооруженными силами Юга России посетил этот госпиталь вместе с миссией Международного Красного Креста. Несмотря на отеческий тон и все внешние проявления сердобольного, всепрощающего, всегда и для всех доступного барина, генерал-лейтенант производил впечатление жестокого, безмерно уставшего от жизни, потерявшего к ней вкус и интерес человека. Тогда впервые в жизни Булгаков интуитивно увидел на лице человека, который обладал всей полнотой власти, печать обреченности. Да, поистине эфемерны могущество, слава, богатство. Все проходит, все пройдет… Сталин был воплощением энергии, ума, силы. Не увядающих — растущих. Как и все люди, он был актером. Но обмануть, ввести в заблуждение драматурга от Бога было нельзя! «Понравился он мне? Он девушка, что ли? — размышлял Булгаков. — Играет, пожалуй, отца родного. Но из каждой поры так и прет необузданная мощь. Что мощь — хорошо. Хорошо ли, что необузданная?»
Молотов негромко разговаривал с Марковым. Завлитчастью театра был человеком эрудированным, уважаемым и отцами-режиссерами, и актерами. Экспансивный, увлекающийся, с широкими связями в писательском мире, он заметно влиял на репертуарную политику МХАТа. Молотов это знал и к цели своего разговора шел замысловато.
— Как вы считаете, — говорил он, разглядывая мешки под глазами Маркова, — достаточно ли динамично прогрессирует ваш репертуар?
Марков молчал, думал, что скрывается за таким вопросом.