Подари себе рай
Шрифт:
— Я имею в виду пьесы на современную тему.
— Я считаю, что все пьесы, которые сегодня идут на нашей сцене, читаются как очень современные. И классика, и советских авторов. «Хлеб», «Дни Турбиных», «Бронепоезд 14-69», «Платон Кречет» — разве они актуальнее таких пьес, как «На дне», «Гроза», «Таланты и поклонники», «Воскресение», «Дядюшкин сон», «Вишневый сад»? В широком, глобальном смысле? На мой взгляд — эмоционально-эстетическое воздействие на зрителя, культивирование идеалов общечеловеческих ценностей существеннее, чем демонстрация ходульных образов и смакование сиюминутных
— Разумеется, — ответил Молотов. — Но, к примеру, «Мать» Горького или «Разгром» Фадеева следует считать за явления искусства?
Марков поморщился, едва заметно усмехнулся:
— Все зависит от того, с какими критериями, мерками, требованиями подходить к оценке литературного произведения. Если хотите мое мнение…
— Хочу. — Молотов улыбнулся доверительно. — Я всего лишь дилетант и был бы рад услышать мнение профессионала.
— Я довольно узкий профессионал, — засмущался Марков. — Могу, надеюсь без ошибки, сказать, что годится для театра и что нет.
— Это я и хочу от вас услышать.
— «Мать»… «Мать»… — Он долго мялся, даже покраснел, на лбу выступила испарина. И наконец решился: — Это самая слабая вещь Алексея Максимовича. Фадеевский роман неплох. Однако, ей-богу, ни «Мать», ни «Разгром» на сцене я не вижу. Увы!
Молотов, отнюдь не дилетант в литературе, был почти аналогичного мнения об обоих романах. Впрочем, высказываться посчитал неблагоразумным. Посмотрел на Сталина, который беседовал с Хмелевым и Булгаковым, и сказал с благоговейным придыханием:
— Вы знаете, через несколько лет предстоит большой юбилей. Иосифу Виссарионовичу исполнится шестьдесят.
Марков слушал, не понимая, какое отношение юбилей вождя может иметь ко МХАТу. А Молотов держал паузу по лучшим театральным канонам. И Марков не устоял.
— Большой юбилей! — довольно громко повторил он, как прежде непонимающе смотря на Молотова. Сталин недовольно обернулся в их сторону, продолжая говорить что-то Хмелеву. Молотов, более понизив голос, теперь почти шептал:
— Как вы думаете, кто мог бы создать пьесу о… ну, скажем, революционной юности вождя?
«Вот оно что! — воскликнул про себя Марков. — Уже задумываются о вечности. Конечно, есть и «Борис Годунов», и «Царь Федор Иоаннович». Теперь хотят увековечить красного царя».
— Задача не из легких, — сказал он задумчиво. И, поняв, что его слова могут быть поняты двояко, торопливо добавил: — Уровень, уровень-то должен быть высочайший!
— Несомненно, — согласился Молотов. — А как вы думаете, автор «Дней Турбиных» — подходящий для такой миссии драматург?
— Михаил Афанасьевич — талантище, — не сразу ответил Марков. — Не знаю, насколько он может быть силен в жанре биографии… Хотя… хм… уже несколько лет он трудится над пьесой о Мольере.
— О Мольере?!
— Да, о нем и о его времени. И, как все, что он делает, пьеса обещает быть очень и очень злободневной. Я читал одну из редакций.
— И какое название?
— «Кабала святош».
«Интересно, в чем будет заключаться ее злободневность?» — недоуменно подумал Молотов.
Поскольку Сталин уже направлялся к выходу, встал и, пожимая руку Маркову, посоветовал:
— Поговорите при удобном случае с Булгаковым. И, разумеется, идея исходит не от меня. Вы понимаете?
— Я понимаю, — поспешно заверил Марков. — Понимаю, Вячеслав Михайлович. Идея моя.
Уже по дороге в Кремль в машине, сидя на заднем сиденье, отгороженном от водителя бронированным стеклом, Сталин сухо произнес:
— Лапать Тарасову, как последнюю уличную потаскуху, не позволю. Никому! И тебе, Клим, тоже.
Ворошилова поразила прозвучавшая при этом злость. Он не на шутку струхнул, такое между ними было впервые.
— Коба, да я… — начал было он с мольбой и отчаянием.
— Молчи! — брезгливо отрезал Сталин, отодвигаясь от соратника в самый угол просторного сиденья. — Соврешь ведь! А тогда пеняй на себя. Простить можно все, но не ложь.
И после паузы отрешенно добавил:
— Ложь — родная сестра измены…
Вернувшись домой во втором часу ночи и рассказывая об этой встрече своей третьей, самой любимой жене Елене Шиловской, Булгаков говорил, улыбаясь:
— У всех цезарей — и древних, и нынешних — есть одно непреодолимое желание: въехать в Вечность. Приступаю к новой, бессмертной — так будут наверняка считать Его клевреты — пьесе. Беру, по мудрому совету Маркова, юность вождя. Действие? Революционные выступления в Батуме в тысяча девятьсот пятом году. Подалее от сегодня, поближе к прошлому. Откройте занавес — начинается его величество вакхический вымысел!…
***
На следующий день, который был предвыходным, Иван и Сергей приехали к девяти вечера в МК. По неписаной, но уже устоявшейся за год секретарства Никиты традиции, друзья собирались в такие дни в его кабинете на узкий мальчишник. В задней маленькой комнате секретарши Аленька и Аглая накрывали зеленое сукно канцелярского стола бежевой скатеркой, ставили тарелки с бутербродами — сыр, ветчина, икра, — бутылки боржоми, граненые стаканы в подстаканниках с трафаретной советской символикой — серп и молот, герб, «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». На табурете в углу весело шумел электрический самовар. Никита, улыбаясь, похлопывал его блестящие бока, приговаривал: «Наши умельцы и блоху подкуют, и новую энергию в старые мехи вдохнут».
— Плюс электрификация… — поддержал его Сергей, вынимая из коричневого, видавшего виды портфеля бутылку «Московской» и ловким ударом ладони вышибая залитую сургучом пробку. Разлил водку по стаканам, поднял свой, спросил Хрущева:
— За что или за кого?
— Верно мыслишь. — Никита пытливо оглядел друзей, подошел к репродуктору, прислушался к голосу диктора. Тот вел репортаж из подмосковного колхоза. — За Вождя, Хозяина, Отца!
Все трое энергично сдвинули подстаканники, раздался резкий металлический звон. Выпили. Никита проглотил свои сто граммов единым махом, Сергей — в два глотка, Иван привычно цедил, удержав дыхание. Принимаясь за бутерброд, Сергей незаметно толкнул Ивана легонько локтем. Тот понимающе усмехнулся. Вождь — да, Хозяин — да, а вот Отец — это было что-то новенькое.