Поддубенские частушки. Первая должность. Дело было в Пенькове
Шрифт:
Хотя он сидел неподвижно, в некотором отдалении от нее, Тоня безошибочно чувствовала, что он собирается ее поцеловать.
— Не смей, — сказала она.
Матвей сидел все так же неподвижно, но она знала, что сейчас он ее поцелует.
— Ты пользуешься тем, что я не могу встать и уйти, — сказала она.
Матвей нагнулся и приник к ее губам своими горькими от табака губами с такой силой, что голова ее ушла глубоко в подушку. Дверь отворилась, и вслед за Алевтиной Васильевной вошел Иван Саввич.
— Вот они как тут пригрелись, — запела Алевтина Васильевна постным
— Она ногу вывихнула, — сказал Матвей. — Надо доктора.
Иван Саввич повернул голову в его сторону и оказал:
— С доктором без тебя разберемся. Утри губы и ступай домой.
Потом бросил в ноги Тоне ее осыпанную снегом рукавичку и сказал:
— Не теряй. Гляди — всю себя растеряешь.
На следующий день с легкой руки Алевтины Васильевны по деревне пошли разговоры о том, что Матвей гуляет с Тоней.
Глава пятнадцатая
Страдания
Врач признал у Тони вывих стопы, и ей пришлось лежать больше недели. Она просила дедушку реже отлучаться из дома — боялась, что зайдет Матвей. Но он не заходил. Однажды она увидела его во сне. Сон был дурной. Вспоминая о нем, Тоня злилась на себя и краснела.
Вскоре опухоль спала, и Тоня стала выходить на улицу с палочкой. Хотя она и старалась избегать Матвея, он чаще прежнего, как бы случайно, оказывался возле нее, особенно по вечерам, когда она выходила на улицу или бывала в правлении.
Матвей не позволял себе ни шуток, ни озорных выходок. Он только смотрел на нее длинным, чего-то ожидающим взглядом и молчал. Она старалась не обращать на него внимания, но против воли голос ее менялся при его появлении, словно окрашивался иным цветом.
Все это замечали. Все видели, что Матвей начал «крутить любовь», но осуждали не Матвея, а Тоню. И Тоня считала правильным, что осуждают ее, и временами ненавидела себя, свои глаза, длинные ямочки на щеках, волосы, губы. Она знала, что улыбка украшает ее, и при Матвее старалась не улыбаться.
После ночного разговора в избе у Алевтины Васильевны Иван Саввич не попрекнул Тоню ни словом, ни намеком. Глубоко запрятанное в душе его ожесточение проявлялось только на заседаниях, когда спорили по производственным вопросам. Всему, что бы Тоня ни советовала, он стал возражать, и не потому, что имел веские возражения, а просто так: она говорила «стрижено» — он говорил «брито».
Иногда Тоня встречала Ларису. Лариса первая церемонно произносила «здрасте» и проходила, не оглянувшись, но во всей ее гордой, статной фигуре и даже в короткой шубке с курчавой выпушкой на рукавах сквозило презрение и словно читалось: «Что бы там ни было, а я все-таки жена, а ты всего-навсего…»
Так прошел месяц. К середине марта закончили клуб. Было решено отпраздновать открытие как следует, и на несколько дней Тоня забыла свои огорчения. Вместе с другими комсомольцами она вырезала бумажные занавески, рисовала лозунги, делала фанерные щиты, прибивала плакаты, пришивала колечки к занавесу для сцены. Старшая дочка Тятюшкина принесла кошку; как ни странно, в только что перестроенном клубе оказались
Но все изменилось на следующий день. На открытие клуба собрались со всего «куста» — так здесь назывался объединенный колхоз — и молодые и старые. Неожиданно приехал директор МТС и Игнатьев. Люди искренне радовались, хвалили Тоню.
— Все она, все она, касатка, — выпевала Алевтина Васильевна. — Каждый день, бывало, ко мне бегает, то за оселком, то за веревочкой… А я ей: «Пожалуйста, бери что хочешь…» Для такого дела разве жалко? — и утирала сухой рот концом платка.
— Ну, а Иван Саввич помогал? — спрашивал Игнатьев.
— Конечно! — отвечала Тоня.
— Ничего я им не помогал. Все сами, — сердито возражал Иван Саввич по принципу «стрижено — брито».
Народу набилось много. В зале сидели тесно, некоторые — на коленях друг у друга, и одна скамейка, сломалась. Однако вечер прошел хорошо. Говорили речи. Игнатьев обещал помочь инвентарем, директор МТС посулил кое-какую обстановку. Игнатьев похвалил комсомольцев за самодеятельность, но на концерт не остался. Он торопился и в перерыве уехал куда-то вместе с директором МТС.
Концертная часть поначалу тоже удалась. Даже дедушка Глечиков пользовался успехом. Он играл «елецкого», вскидывая балалайку на голову, держа ее за спиной, пропуская между кривыми ногами, и Тоне казалось, что балалайка играет сама. Это и называлось «фигурами». Деду долго хлопали. Он несколько раз выходил кланяться и вдруг, ни с того ни с сего заявил, что будет читать стихи. Под шум и смех, под сердитый шепот Лени, который махал рукой из-за кулис, дедушка выставил вперед ногу и начал декламировать: «Орлиное племя, матросы, матросы».
Трудно сказать, когда бы он покинул сцену, если бы Леня не закрыл занавес. Только после этой решительной меры неугомонный дедушка вынужден был сойти в зал со своей балалайкой.
Последним номером выступал хор. Как только среди девчат, стоявших полукругом в передниках и лентах, Тоня увидела Ларису, стреляющую в нее своим быстрым, птичьим взглядом, она внезапно испугалась и вздрогнула. Предчувствие чего-то неожиданного и страшного, что должно совершиться, охватило ее. Девушки пели спокойные, хоровые песни, дед из зала подыгрывал им на балалайке, — а ощущение тревоги все больше и больше росло в душе Тони. У нее возникло желание уйти, убежать отсюда, но проходы были забиты народом и выбраться на улицу не было никакой возможности.