Подельник эпохи: Леонид Леонов
Шрифт:
Так что ассоциация с Андреевым, при всей внешне негативной окраске, имеет и другое значение: Горький ставит Леонова предельно высоко, и спрос с него — максимально серьёзный.
Важный разговор на ту же самую тему записал знакомый Горького В. А. Десницкий.
Сначала Горький сожалеет о том, что Леонида Андреева забыли, и потом вдруг говорит:
— Многие не любят по-настоящему своего дела, не учатся, от жизни прячутся… Знаешь, кому в первую очередь может грозить та же участь, что и Леониду?
Десницкий спрашивает: Леонову?
— Да, да, ты угадал. Что-то в нём
И раздражение Горького, причём по любым пустякам, — не угасает.
В октябре того же 1927-го в письме Груздеву Алексей Максимович откровенно брюзжит: «В „Днях“ — газете, которая по возобновлении её стала ещё бездарнее и скучнее, — в „Днях“ читаю: „Писатели Лидин и Леонов рассказали о своих встречах с Горьким“. Он — „ввалился в матросской рубахе с голубым воротником“. Опровергаю: рубаха — обыкновенная, ничего матросского в ней — нет; она — голубая, а воротник у неё — белый, от другой рубахи. Таких рубах — голубых, с белыми воротниками — у меня три. И всё время, пока Леонов жил в Сорренто, я щеголял в этих рубахах. Мелочь? Нет. Художник должен уметь видеть действительность точно такой, какова она есть…»
Надо заметить, что начиная ругать Леонова и Лидина, Горький заканчивает одним Леоновым и лично ему выговаривает за невнимательность, про Лидина забыв вовсе.
Дались ему эти рубашки! Дело ведь не в них вовсе… Дело в том, что он никак не поймёт толком, за что обозлён на Леонова. Не только в образовании дело. Горький к тому времени общался со многими молодыми советскими писателями и прекрасно понимал, что у них, проведших годы своей молодости на фронтах Гражданской и в борьбе за выживание и пропитание, уровень образования — невысокий. Некогда было…
Тем более что Леонов явно не был самый «тёмный». Едва ли посещавшие Алексея Максимовича Катаев, Лидин, Иванов или Лев Никулин были образованнее.
…И в то же время Горький чувствует некую близость с Леоновым: большую, чем с кем бы то ни было из молодых писателей «призыва» Гражданской войны.
Дела эпистолярные, театральные, прочие
По возвращении из Европы в августе 1927-го Леонов успевает побывать на вечере «Красной нови» в Доме учёных, где журнал привычно атакуют как прибежище «попутчиков», а затем уезжает от шума подальше с женой в Переславль-Залесский, по приглашению художника Дмитрия Николаевича Кардовского (позже тот будет иллюстрировать «Соть»). Жена Кардовского, носившая замечательное имя Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская, тоже была художницей. Она напишет портреты Леонова и его жены.
В Переславле Леонов работает над повестью «Провинциальная история». Несколько впечатлений от жизни в Переславле перекочевали в текст: услышанная как-то фамилия Пустынов, меткая кличка одной из лошадей — Арлекинка.
Повесть тяжёлая по восприятию, притом искусно сделанная, но Леонов ею не был до конца доволен.
В Переславле, кстати,
— Делов у меня, как у Максима Горького!
То есть — много забот, очень много.
Отдыхая от писательского труда, Леонов занимается фотографией.
Татьяна Михайловна Леонова так описывала страсть мужа в письме знакомым: «Заманиваем к себе в комнату ни в чём не повинных людей, мучаем их, усаживаем в течение часа, вертим им головы, руки, ноги… Снимаем бедных страдальцев с выдержкой в две-три минуты, при них же проявляем, и их же ругаем, если плохо выходит».
В сентябре Леоновы возвращаются в Москву, и Леонид, наконец, оторвавшись от дел своих, пишет Горькому. Интонация всё такая же радостная и неуклюжая:
«От души спасибо за всё то хорошее, что мы с женой получили у вас в Сорренто…»
«…Замечательный вы человек, Алексей Максимович, — не обижайтесь, что так неприлично в лицо выражаюсь. Я счастлив, что был у вас и говорил с вами. И почему-то всё время такое чувство, словно совершил какую-то нечестность в отношении вас. Это, пожалуй, и хорошо. Должен всякий человек иметь в мире человека, перед которым бы он чувствовал такое.
Это будит в нём хорошее, живое, шевелящееся в горле и сердце. Ещё раз извините меня великодушно за словеса, которые я всё равно должен был сказать вам, чтоб не лопнуть от них».
И тут же прибавляет весьма сомнительный пассаж:
«Холодает у нас, хотя лист ещё держится. Совершенно невообразим сейчас российский пейзаж. Берёзовую рощу на бугре, осеннюю, пёструю, представляете? А какие горизонты в Переелавльском округе! Великое дело горизонт, — у нас он тянет на великие дела, право, а у вас там теснота душе и плюнуть некуда. Мудрости у нас больше…»
Не за Помпейский ли музей отомстил здесь Леонов?
В финале благоразумно добавляет: «А писем-то я всё-таки писать не умею».
Леонов вообще обладал редким даром проникнуть через самый малый человеческий атом, через блестинку в человечьем глазу в запредельное пространство; и в то же время был, наверное, лишён той, к примеру, есенинского извода душевности. В самой пронзительной леоновской лирике всегда есть ощущение некоей отстранённости. Будто перед нами не вид изнутри, — например, изнутри сердца, — но вид сверху. Вид, пронзённый ясным, почти всевидящим леоновским зрачком. Может, потому живому, человеческому сердцу Леонова был отпущен столь долгий срок, длиной чуть ли не в целый век? Сердце его умело держать дистанцию с миром.
В том числе и об этом помнит Горький, говоря о леоновской «обособленности», предугадывая в нём великолепного затворника, общающегося куда радостнее со своими цветами и кактусами, чем с людьми…
В упомянутом письме Леонов хвалится Горькому скорой премьерой переделанных в пьесу «Барсуков» в театре имени Вахтангова. «Жена волнуется (или только делает вид?), — пишет Леонов, — а мне нипочём».
Между тем, пока готовили спектакль, было много споров и нервотрёпки. Режиссёр, Борис Евгеньевич Захава, атаковал, Леонов защищался.