Подкидыш, или Несколько дней лета
Шрифт:
– Чем вам помочь? – спросил растроганный Илларион.
– Выпейте со мной чаю.
И поэты пили чай с печеньем и пирогами с картошкой, с яйцом и зелёным луком, рассматривали фотографии на стенах, откуда смотрели прадеды, деды, бабушки, сёстры, дяди, тёти, родители, и сам, маленький Витя, пристроенный на коленях у красивого старика в военной форме.
Так, культурные среды «У Бедова» пополнились ещё одним игроком. Скоро поэту сняли гипс и выпустили. Он ходил осторожно, но перед магазином дыхание всё равно учащалось, ноги тоже частили, и Витя почти бежал, распахивал дверь и обнаруживал одну и ту же картину – гурт мужчин разного возраста, и Веру, совершающую за прилавком колдовские движения, вроде обычные, но сразу погружавшие в транс. Да, она была создана Богом для любви, а была отдана Аркадию, щуплому маленькому мужчине, страдающему ночными страхами, депрессией, сомневающемуся, что ему вообще нужно жить, не ревнующему жену ни к кому, ибо у него проблем и так хватало. До вечера он, благодаря трудам праведным ещё как-то доживал, а дожить до утра без истерик и стенаний было сложно, и даже присутствие большой и тёплой жены не успокаивало его, а наоборот, обостряло одиночество. Вера мамкалась и нянькалась с Аркадием, как с капризным ребёнком. Мысли её часто летали в эмпиреях и мечтах о том, как её Аркадий избавится от маниакальных страхов и станет счастливым, но Аркадий избавлялся
Иван Кузьмич купил у Веры Никитичны хлеба, крупы, сахару, три пачки папирос, улыбнулся и спросил, как у той дела. Вера улыбнулась участливо. Так улыбаются женщины, жизнь которых растворилась в других. Они невероятно спокойны, как спортсмены, взвалившие на себя невероятный груз. Иногда их глаза непроизвольно текут, освобождаясь от накопленных слёз. Аркадий мучал и дёргал Веру всё время, наверное, только с грудничками и стариками бывает столько возни, но на работе расцветал, вводил новшества. Открыл небольшую пекарню, чтобы не возить хлеб из района, да и наоборот, хлеба и булочек пекли так много, что экспортировали его в другие деревни и город. Чтобы занять женщин, лицензировал небольшую швейную фабрику, правда фантазия его дальше спецодежды не пошла. В планах у Аркадия было построить грандиозное фермерское хозяйство – коровник, пасеку, свиноферму. Корысти ради, он даже подумывал о лошадях, но для разведения лошадей надо было подкопить деньжат… Аркадий мечтал, но не только, он шёл к мечтам шагами, не соответствующими его щуплости и малому росту. А дома он болел, искал руку Веры, и ему казалось, что он сходит с ума, но об этом знали только двое – он и она.
– Как ты, Вера? – спросил Иван Кузьмич.
Он, как никто другой, умел сострадать и шутить. Это и было его способом жизни и проповедью. Никто не знал, что творилось за занавеской улыбки Ивана Кузьмича, и какие реальные чувства он испытывал.
– Хорошо, – ответила Вера, и тоже попыталась улыбнуться.
Ивана Кузьмича она особо выделяла из толпы поклонников и фанатов, так как он не был ни поклонником, ни фанатом, но был мужчиной, в обществе которого она чувствовала себя маленькой девочкой. Отца она потеряла рано, и на её руках выросли две младшие сестрички. Мать работала днями, а Верка взрослела в тревогах и думах о сёстрах. Аркаша был её одноклассником. Они жили на одной улице, сидели за одной партой и так друг к другу привыкли, что расстаться уже не смогли. С первого по десятый класс они носили кличку «голуби». Из серенькой худенькой голубицы Верка выросла в прекрасного лебедя, а Аркадий так и остался голубем, но проворности и живости ума ему было не занимать. Аркадий не мыслил себя без Веры, а Вера – без Аркадия. «Любовь» – говорили учителя, и с завистью смотрели, на молодых людей, полностью поглощённых друг другом. Любовь…
Вера отвесила Кузьмичу шоколадного масла, отгрузила три серых ароматных кирпичика, четыре булки с корицей, выложила папиросы, выставила две пачки риса, после чего Иван Кузьмич сказал:
– Вера, полнота жизни – вещь относительная, – и попал в цель. Продавщица быстро вышла в подсобку и вернулась с заплаканными глазами. – А ты представь, куча детей и все с придурью. А у тебя пока один. Пока один…
Иван Кузьмич никогда никуда не торопился, и у него всегда находилось время выслушать. Пока он слушал – курил и всё время чему-то улыбался, хотя сведения к нему поступали разные, впору бы и заплакать, но Кузьмич не плакал, и неожиданно для собеседников, проблемы их, малые и большие оказывались незначительными… сущими мелочами. Иногда путешествие всего лишь по двум улицам забирало у него час, а то и два.
Он вернулся домой к обеду. Сетка колдовала на кухне над кастрюлей с супом. Фёдор с Надеждой Васильевной ещё не вернулись с огорода. Было жарко и ярко, чисто и звонко, как бывает чисто и звонко в начале лета. Иван Кузьмич выгрузил провизию, кивнул Свете и спросил:
– Что? – и в этом «что», был вопрос о том, что было до, что есть сейчас, о чём болит душа, чем она счастлива, Светка, как ей живётся в этом дне и в предыдущих днях, и как она собирается жить дальше?
– Не знаю, пап, – честно ответила Светка.
– Артёма бросила?
– Бросила.
– Почему?
– Надоел.
– Слава Богу, учиться не бросаешь.
– Только ради тебя.
– Хорошо, что не врёшь.
– Мне тоже нравится.
– Остра ты на язык. Какому мужчине это по душе придётся?
– Все раздражаются.
– А не хочешь измениться?
– Нет.
– Что за суп?
– Фасолевый.
– Пахнет вкусно.
– Как тебе Фёдор?
– Не знаю. А тебе?
– Нравится.
– Кстати, он вспомнил.
– Что?
– Что у него есть жена. Он увёл её у друга прямо из-под венца.
– Вспомнил место, откуда он?
– Нет. Пока нет. А вот и они.
С поля возвращались Фёдор и Надежда Васильевна. Они оживлённо разговаривали и не замечали, что на них со двора внимательно смотрят две пары глаз. Жить было больно. Провожать мгновения единения и радости, обнаруживать исчезновение дней.
Илларион искал игольное ушко, чтобы войти в Царствие Божие. Он верил, что если в Святом Писании сказано о прохождении через ушко, то надо было его найти и пройти. Окончив духовную семинарию в Киеве, он женился на молчаливой и грустной Софье Белозёровой, как будто созданной для того, чтобы быть ему подругой и второй его, тихой и светлой частью. Сам же Илларион испросил у Бога задание посложнее, и Тот послал ему храм между двумя деревнями – Малаховкой и Двуречьем. Двух рек ни в селе, ни за селом не было, возможно, были когда-то, а возможно имелись в виду реки времени, летящие навстречу друг другу. Река Киша разделяла две деревни, и была чёткой границей между ними, а без неё деревни слились бы одна с другой и потеряли собственное обличье.
Зимой, накануне Нового года, он отпраздновал своё сорокалетие. Отпраздновал тихо, в кругу семьи, ибо шли дни поста. Круг состоял из двух прелестных голубоглазых дочек двенадцати и семи лет от роду и Сони, разговорить или рассмешить которую порой казалось
– А что, Илларион, отдашь меня властям, очистишь совесть? А может, всё же замараешься, дашь пожить месяцок?
– Не дам, – ответил Илларион, и Валентин улыбнулся какой-то странной нездешней улыбкой, и ему показалось тогда, что не брат сидит перед ним, но ангела он презирает и не даёт ему убежища, но он отогнал от себя беспокойные мысли и выставил Валентина из дома.
– Хорошо, – сказал брат, – спасибо и за одну ночь. Тебе это зачтётся. Сказал и перекрестился. Да так уверенно, в жесте этом было столько опыта и веры, что у батюшки подкосились ноги. Обниматься не будем, – тихо сказал Валентин, и ушёл навсегда из жизни Иллариона. Он больше не слыхал о брате, никогда его не видел, но смутное чувство вины и тоски поселилось внутри и тихо душило, заставляя молиться и исповедоваться во грехе. Не разглядел Илларион в брате своё игольное ушко. С тех пор много воды утекло…Илларион не умел ходить, а делал вид, что летает. Не научился быть счастливым, но предлагал другим ангельский путь. В молитве не достигал успеха и озарения, но никому не говорил об этом, даже Соне. Соня была слаба здоровьем и мужу доверяла полностью. Не привыкшая ничем кичиться и выдвигаться перед другими, выйдя замуж, она полностью растворилась за широкой Илларионовой спиной. За все годы, проведённые рядом, она ни разу не возразила мужу, смотрела ласково, но ему всё время казалось, что она сейчас испарится, отойдёт в другой мир, вернётся в свой истинный дом. Иногда Илларион остро чувствовал одиночество, так как дочери как две капли воды, были похожи на мать, и даже летом в доме батюшка замерзал. Иллариону хотелось тёплых рук, иногда лукавый искушал и внушал похотливые желания женщины, которая бы жаждала его, ибо Сонин ответ в постели был лишь слабым отсветом плотской любви. Батюшка как мог, смирял себя, но однажды он дико крикнул на Соню, потому что он устал, и ему хотелось от неё хоть какого-нибудь чувства. Соня ничего не ответила, её просто вырвало кровью, судя по всему, открылась язва желудка. Скорая увезла женщину в районную больницу, оставив Иллариона в окружении икон и дочерей. Дочери тихо ложились спать, незаметно вставали, накрывали на стол, мыли посуду, готовили уроки, уходили в школу, тихо шептали молитвы. Батюшка тогда впервые испугался себя. Более того, ему впервые захотелось выйти из дома, перекреститься и пойти, куда глаза глядят, шаг за шагом обретая мнимую свободу, он заранее знал, что она мнимая, а может, у него просто опустились руки? Он никому не рассказывал, что он боготворит Зинаиду. Он словом не обмолвился, что он восхищается ею, что в его комнате, кроме икон и распятия, стояли, повёрнутые лицом к стене, доски её руки, и часто он разворачивал их и с упоением подставлял себя солнцу, сияющему там, за яркими красками и наивными сюжетами картин. Он жмурился, как кот в остывающем осеннем луче, и душа его оттаивала. Зато вслух хвастался своей строгостью, епитимьями, накладываемыми на женщину. А у той не было возраста, усталости, горького опыта, цинизма, и она славила Бога, да так, что ему, Божьему служителю и не снилось, а может и снилось, в лучших его, нечаянных снах. Он писал светские стихи. Стихи помогали. В них он не был священником, но был просто человеком, страдающим, полным слабости, сомнений и неуверенности в себе. По средам к Бедову он приходил в гражданском костюме, забивался в самый дальний угол комнаты, положив на колени блокнот, и затерявшись, успокоившись, начинал внимать и улыбаться, а когда доходила очередь до прочтения, смущался, но читал, и частенько стихи были удачные и проникновенные.
В районной больнице, куда увезли Соню, во время гастроскопии, женщину держал за руку лечащий врач. Соне было плохо. Изображение в глазах плыло, в рот был вставлен отвратительный пластмассовый мундштук, но выразительные глаза врача говорили: «Сопротивляйся. Живи. У тебя всё впереди. Ты можешь. Ты сильная. Я тебе помогу» Потом всё схлынуло, боли и слабость, а взгляд остался, и действием этого взгляда всегда оказывались слёзы. Впервые она заплакала на ужасной процедуре, потом плакала, когда Валерий Петрович приходил на осмотр и разговаривал с ней, а потом Соня плакала при любом воспоминании о лечащем враче. Возможно, это была простая страсть, внезапно вспыхнувшая в её, никогда не испытывающей сильных чувств, душе, но она взялась ниоткуда и роковым образом, как снежный ком, ожидающий не любого прохожего, а только одного единственного, выбранного заранее. Соня смотрела в окно, но вместо неба видела Валерия Петровича. Везде, в каждом кубике пространства обитал Валерий Петрович, она видела только его и быстро выздоравливала. Язва зарубцевалась за две недели и эти две недели были полным, сумасшедшим, самозабвенным и всепоглощающим созерцанием Валерия Петровича. Сам Валерий Петрович тоже не понимал, что происходит с ним, и чем эта бледная и тощая женщина так взволновала его? И почему ему хочется войти в её палату, взять её на руки, и так, с женщиной на руках идти по больничным коридорам и входить ко всем остальным пациентам? У неё всё было светлым – волосы, глаза, кожа, брови, ресницы. До болезни она не обнаруживала себя в зеркале, а тут вдруг увидела: тонкий нос, правильно очерченные губы, высокий лоб, тонкая кость в фигуре. Хорошо ли это? Ой, как нехорошо.
Конец ознакомительного фрагмента.