Подконвойный мир
Шрифт:
Конвоиры ухмылялись. Они за это не отвечали. В ребячьи сердца солдат быстро впивался клещ слепой ненависти.
Однако заступничество помогло. Заряд озлобления у нападающих иссяк.
Журин и незнакомец, прервавший ударом головы убийственное подпрыгивание Бендеры, подняли Шубина и, взяв под руки, повели в строй. Оба глаза Шубина почти закрывали синие кровоподтёки, нос распух. Из рта струилась кровь. Разогнуть спину он не мог. Разбитые, окровавленные ладони, которыми прикрывал Шубин лицо, дымились на морозе.
— В бушлате и телогрейке космополит, так до дыхала не достанешь, —
— Зря лютуешь, «Бендера», — решительно прервал его кто-то, — не по правильному адресу злость направил. Ни при чем тут евреи. Их всю дорогу в бараний рог…
— Как ни при чем? — узнал Журин голос Стёпы-заготовителя шихты. — От них весь коммунизм, социализм, коллективизм, космополитизм, марксизм, лысенкизм и прочая чернуха. Зря ты, Ярви, адвокатничаешь.
— Спасибо вам, товарищи, — с усилием выговорил Шубин. — Особенно вам, Хатанзейский. Ведь мы почти незнакомы.
— Я — охотник, — отозвался Хатанзейский. — слыхали, небось, что меня «самоедом» называют. У меня — глаз быстрый, чутье острое и правду, честность люблю. Я вас давно заметил.
Благодарное чувство к Хатанзейскому побудило Пивоварова взять его под руку.
— Вы так чудесно говорите по-русски, что нельзя не предполагать, что вы в центре учились или жили там долго.
— Учился я в Салехарде, — ответил Хатанзейский, — а в России и в Европе был в годы войны. С 1939 до 1947 в армии служил.
— И после России вернулись сюда, в тундру? — недоумевал Пивоваров.
— Потянуло на волю, — после минутного раздумья ответил Хатанзейский. — Слишком много у вас там начальства. На каждом шагу подгоняла и надзирала, соглядатай и стукач. Так в душе твоей и ковыряются. У нас, в тундре, начальства меньше. Самое злое — далеко, а свое — казалось прирученным, связанным с народом.
— Все-таки — не убереглись, — посочувствовал Журин. — Начальство и в тундре слопало.
— Слопали, — выдохнул Хатанзейский. — Пытался укрыть десяток оленей от конфискации. Накрыли. Теперь батрачу. От тюрьмы и от сумы никому не уйти.
Из предпоследней шеренги обернулся на ходу к разговаривающим Солдатов.
— Зря, Хатанзейский, из России уехал. Схлестнулся б с русачкой, их после войны безмужних бобылок, солдаток — десятки миллионов осталось — страна стала вдовьим краем. Взял бы дебёлую, работящую. Жил бы в городе. Сам ведь рассказывал, что европеек молочно-белых, чистых, благоуханных на зуб пробовал и довольны были. У тебя ж нервы — как проволока, сердце — как камушек. Не торопишься, не пыхтишь, не запотеешь в любом обороте.
— Потянуло в тишину, к дымку охотничьих избушек, — отозвался Хатанзейский, в леса, где зверь непуганный, к ручьям прозрачным, в безлюдье. У вас там, на материке, все враги всем и в лагерь вы с этим прибыли. Трутся все как сельди в косяке, грызутся как псы за кость, подстерегают друг друга на узкой тропе. Каждый каждому норовит глотку перегрызть.
Помолчав, продолжал неторопливым северным протяжным говорком:
— Не по мне такая жизнь. У нас люди добрее, проще, душевнее. Возьмешь девушку за себя, так знаешь,
— Дорогой Хатанзейский, — возразил Пивоваров. Не разобрались вы в душевных качествах женщины. Нет более работящей жинки, как на Руси. «Коня на ходу остановит, в горящую избу войдет». Плечом к плечу с мужчиной сражается она за кусок хлеба, за место в жизни.
— Может, и это — правда, — примирительно ответил Хатанзейский. — Много на свете правд и каждая правильная.
Подошли к вахте. Прошли обыск. Рванулись в зону.
— Герасимович, сразу в столовку! — крикнул Солдатов. — Сегодня суп из голых круп. Крупица с крупицей в догонялки играют.
Шубина от вахты повели в санчасть. Часы были не приемные и поэтому перевязочная — закрыта. Обслуга отсутствовала. Пивоваров и Журин направились разыскивать кого-либо из медработников.
Оставшись наедине с Шубиным, Хатанзейский продолжал утешать его:
— Не горюй, друг. Сейчас мода на врачей еврейских, а завтра будет на оленеводов Хатанзейских. У нас ведь куда ни кинь — всюду клин. У бедного Иванушки аж в каше камушки. Я, вот, как утка на родное гнездовище тянулся. Думал, что лучше всего на родине, а родиной считал место, где вылупился на свет. Ан, видишь, попал из огня в полымя.
Помолчав, как обычно, минутку, далеко выдохнув едкий махорочный дым, Хатанзейский задумчиво продолжал:
— По натырке начальства глупо, по-птичьи, по-заячьи понимают многие слово — Родина. Слепой инстинкт влечет птиц, несмотря ни на что, а у человека разум есть. По мне — так родина лишь тогда настоящая, когда жизнь в ней достойная человека. Если же в ней порядок делосочинителей, шовинистов, пытателей, мизантропов — то будь она проклята — такая родина, будь она трижды проклята.
На столбе, посередине барака, висел осточертевший всем репродуктор. Кому на Руси не надоела его трескотня? Изо дня в день одно и тоже: победы на соевых и огуречных фронтах, осанна мудрейшему, приоритет и первооткрывательство, восхваление Павликов Морозовых в качестве образца советского характера, затем: «ликвидируем!»… «Уничтожим!»… «Добьем!»… «Вытравим!» космополитизм, морганизм, капитализм, персонализм… изм… изм… изм… до отупения, головной боли, удушья.
После призывов и заклинаний — музыка прошлых веков, частушки с гиком, похотливым бабьим визгом и снова оглупляющая ложь, разжигание слепой ненависти и беспощадности к другим культурам и народам, возбуждение низменных инстинктов и вожделений для превращения человека в робота и солдата, готового безропотно убить, захватить, отнять и рзделить, умереть не раздумывая во имя преходящих безумных лозунгов и ошибок обожествленных уголовников.