Подконвойный мир
Шрифт:
Жильцы барака работали в три смены и поэтому в любое время суток часть людей стремилась спать, а другая, вольно или невольно мешала, жизненно необходимому отдыху товарищей.
Борьба за возможность поспать была борьбой за жизнь. Из-за сна ругались, дрались, бывали случаи — убивали друг друга.
Репродуктор был фактором, машающим спать. Однако среди девяноста шести человек, проживавших в бараке, всегда находились желающие послушать радио, и это вызывало бурные ссоры. Сильным удавалось утихомирить репродуктор, а слабым приходилось молчать,
Только пятого марта 1953 года дребезжание репродуктора не вызывало протестов. Жадно глотали всё, что было связано со смертью диктатора.
Дневная смена, в которой работали Журин, Шубин, Пивоваров, Бегун, Кругляков, Хатанзейский и другие, войдя в лагерную зону, ринулись к репродукторам, забыв про голод. О смерти усатого знали все, но каждому хотелось собственными ушами услышать, всеми фибрами души впитать ошеломительную новость.
— Тише, тише! — галдели кругом, — дайте послушать, тигры!
Из репродуктора струилась вязкая муть неприятной, не соответствовавшей настроению музыки.
Дневального Писаренко забрасывали вопросами.
— Опять московский водопровод орденом Ленина наградили, — острил Солдатов.
— На этот раз отсутствующую орловскую канализацию почтили, — отозвался Скоробогатов.
— Помалкивайте, сквалыги, — угрожающе шипел Герасимович, — пришел приказ брить всех вас, особенно задастых и языкастых.
— Отец загнулся, — степенно доложил бородатый дневальный Писаренко, — но кузькина мать жива. Жива стервя и клюёть — до печёнок, до мозгов достаёть. Панику, граждане, не разводите, не вертухайтесь, не шебуршите: бздительность начеку, пистоля на боку. Хныкать можно — трепаться — дюже осторожно.
— Ай да Писаренко! — ликовали вокруг. — В лауреты подался, в орденопросцы, в стихобрёхи.
— Моя хата с краю, — скромничал Писаренко. — Нам, жмеринским, тильки б гроши да харчи хороши, щей бы пожирней, ломоть потолщей, дабы рожа веселей расплывалася.
— Мне покойник на полную катушку срок отмерил. Писал ему сердешному. Ответил, дорогой: «Мало, мол, дали тебе, Иван Пафнутьич. На колхозной подводе немецкий скарб к ихним позициям два дня подвозил?» — Подвозил, ваше величество! Но кабы б не подвозил, то не было б сейчас дневального в двадцать девятом бараке. Пришили б фашисты. Хватка у них твоя…
— Слыхали, слыхали, не балабонь, — прервал дневального Шестаков. — Надо было смерть принять, но в извоз для немцев не ездить. Не богохульствуй, борода. Хозяина жаль. Гигант.
— Помните, товарищи, — обратился он к окружающим:
«У нас не было алюминиевой промышленности, у нас есть она теперь».
— А цена, цена-то какая, — морщась от внутренней боли спросил Журин.
— Помолчите, Журин, — шепнул Бегун. — У вас «червонец» — детский срок. Остерегайтесь. С твердолобым этим — я схвачусь. Мне терять нечего. Расстрела сейчас нет, а больше двадцати пяти лет, то-есть того, что уже дали, не припаяют.
— Есть у нас алюминий, Шестаков, — повысил
— То-то и оно-то, — взвился Шестаков, — что «Фома грызет Фому», а государство ни при чем. Разве партия виновата, что свидетели против нас доказывают?
— Партия твоя и есть сборище свидетелей, доносчиков, пытателей, провокаторов, — не удержался от реплики Кругляков. — Во всем непостижимом ужасе повинна твоя партия.
— Мусульмане, хипишь! — скомандовал шепотом Герасимович, кивая в сторону приближавшегося Бендеры. Затем развязно, будто продолжая беседу, Герасимович затараторил:
— Смотрю я, братцы, на девку, на пятки с трещинами и думаю: чего тут фронтовику миндальничать!
— Ходь сюды, падла! — командую ей на полном сурьёзе. — Триперок есть?
Крутит носом курносым. — А вши?
— Самая малость, — отвечает, — как есть я в колхозе по коровьей части…
— Ладно! — перебиваю её, — у меня от вашей колхозной части плешь на… черепе…
Допрашиваю дальше:
— А как, — говорю, — у тебя насчет этого самого…
Герасимович изобразил сцепленными ладонями фигуру, напоминающую паука и зашевелил растопыренными согнутыми пальцами. Все вокруг засмеялись.
— Сама карапуз, — захлебывался Герасимович, — и щами постными провоняла насквозь, но хорохорится:
— Поженимся, — говорит, — тогда хучь ложкой сербай, а покеда што…
— А вот я не терплю мартышек махоньких, — перебил Герасимовича Солдатов. — Для меня баба с мордочкой в кукиш, с ладошкой — кроткой и ножкой — недомерком — все одно, что жаба. По мне, брат, хоть сам я невысок, но бабу подай а громадную, щоб рыло с ведро, а грудь — с барана. Бывало жоржики подначат: «и куда ты, темнила, в альпинисты прёшься! Задохнешься на высоте, концы отдашь». А я себе ухмыляюсь в ус. Я свое дело железно знаю. Мышь копны не боится. Так, что ль, Бендера?
Солдатов бесцеремонно хлопнул по животу Бендеры, не замедлившего огрызнуться с обидой в голосе:
— Брось травить баланду, шмурак! Нетто не понимаю, что не о том вякали?! За кого считаете, гады?! Нешто я с опером ноздря в ноздрю живу?! Я б охиросимил весь ваш вшивый госстрах и гнидный госужас.
— Герой, — презрительно фыркнул Солдатов. — Коли бы не ты и не попова кобыла, так и уважить не кого б было.
— Ладно, не спорьте, черти, — примирительно проговорил Журин. — Нечего клыками клацать. Потопаем-ка лучше в жральню, иначе — улыбнется на прощанье казенный харч. И без того, наверняка, гущу выгребли, помои остались. Сегодня, говорят, камбала, или, точнее, камбальная соль. Пока камбала-сиротка сюда доплыла, в нее столько соли вбухали, чтоб компенсировать убыль украденного, что сейчас лизнешь — обожжешься. Хорошо, что щи — капусту не ищи, мокрые — так запьём.