Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Шрифт:
К.Н.Леонтьев
Подлипки (Записки Владимира Ладнева)
Роман в трех частях
Часть первая
I
Никогда, может быть, не собрался бы я исполнить обещанное -- написать вам что-нибудь о моей прошлой жизни, о детстве моем и первых годах молодости... Но сегодня, Бог знает почему, проснулся я рано... встал и подошел к окну... Если б вы знали, какая томящая тоска охватила мою душу! На дворе чуть брезжилось; окно мое было в сад, и за ночь выпал молодой снег, покрыл куртины и сырые сучья. Если вы никогда не видали первого снега в деревне, на липах и яблонях вашего сада, то вы едва ли поймете то глубокое чувство одиночества, которое наполнило мою душу!
Долго глядел я в окно -- вот все, что я могу
С чего начать? Вы знаете, я теперь в той самой деревне, о которой Я вам говорил столько раз. Никто не хвалил ее местоположения. Оно не живописно; но если б вы когда-нибудь зимою вздумали пронестись на тройке по нашим полям, то, верно, заметили бы частую рощу, подступившую вплоть к пустынной почтовой дороге; может быть, если бы это было утром увидали бы вы над голыми вершинами осин и берез струйки синеватого гостеприимного дыма... Попробуйте тогда завернуть в рощу; посмотрите по бокам дороги на этот лесной снег, никем не тронутый, кроме зайца; посмотрите на узоры, которые он начертил, на мелкий и аккуратный след ласочки, ходившей на добычу этою ночью...
Слышите, уж несется к вам по морозному воздуху, полному сверкающих пылинок, несется манящий к жилью дымный запах... Ближе, ближе... Вот забытый двор, по которому ходит только рыжий старик-ключник, и то по одной и той же вековой тропинке. Вот розовый дом с дикими ставнями, осененный тремя елями, вечнозелеными и вечно мрачными великанами; а там, на той стороне клен, роскошь нашей растительности: теперь вы его не отличите от другого дерева, но летом он вешает крайний сук, обремененный листьями, на старую гонтовую крышу. Направо за ракитами небольшой пруд, летом покрытый густою плесенью, а теперь занесенный снегом почти наравне с краями.
Смотрите, как дым бодро и дружно подымается изо всех крестьянских труб... Звуков мало: лай собаки да скрип колеса на колодце под рукой девушки, разрумяненной зимним утром.
Не думайте, однако, что деревня эта всегда грустна, как в нынешнее утро. Нет, мало я знал деревень, в которых бы летнее солнце освещало такую уютную зеленую и мирную красоту!
Особливо при покойной тетушке, Марье Николаевне Солнцевой, было очень хорошо у нас в Подлипках.
Тетушка была богатая и бездетная вдова-генеральша; полгода жила она в деревне, полгода в Москве, где у нее был собственный дом. Я приходился одним из прямых наследников ее с тех пор, как не стало у меня ни отца, ни матери; другие наследники были: сначала дядя, потом его сын, который служил уже в Петербурге, когда мне было всего 18 лет. Я рос у тетушки с того дня, как отец мой поручил меня ей, уезжая на польскую войну. Он там был ранен и, возвратясь, недолго жил. Тетушка была полна, ходила мало, да и то согнувшись, хотя сложения была далеко не слабого. Всегда была серезна, но без малейшей суровости. Ни разу не случилось мне видеть у нее гневных глаз или сдвинутых бровей, но зато и улыбку хранила она для торжественных случаев.
Зимой, даже и в деревне, она носила шелковые темноватые капоты и большие чепцы с густой оборкой вокруг, а в жаркое время каждый день меняла белые блузы, под которыми так гремели крахмальные юбки.
В хозяйство она много не входила; особливо в полевое (для этого у нее был приказчик из своих крепостных), но не терпела нечистоты в доме и саду и многим в жизни усадьбы своей интересовалась. В Петровки, например, когда наставала веселая пора сенокоса и барщина сбиралась в сад трусить под окнами сено, тетушка садилась к открытому окошку почти на целый день и наблюдала за работой и за нарядами баб, которые в наших краях на сенокос одеваются, как на праздник.
– - Ах ты матушки!
– - восклицала она, обращаясь к своей компаньонке и нисколько не меняясь в лице при восклицании.-- Ольга Ивановна, посмотри, ma chere ... Какой Парашка надела платок!
– - Почему же вы думаете, что это брат? Может быть, муж? Это гораздо натуральнее,
– - возражает Ольга Ивановна и, достав лорнет, смотрит в сад.-- Может быть, муж!
– повторяет она, окидывая взорами Парашкина мужа.--Посмотрите, какое у него прекрасное лицо!
– - Он такой грубый!
– - говорит тетушка.-- Где ему, ma chere! Это брат; я знаю наверное, что брат ей купил... В запрошлое воскресенье Февроньюшка говорила мне, что видела самого Павла на торгу. Платок, говорит, купил парчовой, алый с золотом. Парашка, а Парашка! поди сюда!
Парашка подходит и кланяется.
– - Здравствуй, мать моя; кто тебе платок дал? Ишь вырядилась как! Парашка хохочет, закрывая рот рукой, на которой блестят серебряные и медные кольца.
Тетушка ждет; но Ольга Ивановна принимает суровый вид.
– - Прасковья! ты глупа,-- замечает она.-- Хохот тут не у места. Ты должна отвечать барыне на вопрос. Ты не дитя!
Парашка смущена.
– - Э! ma chere, pourquoi?
– - шепчет тетушка.-- Парашка, да скажи же, матушка, кто тебе это дал?
– - О-о! да брат же!
– - восклицает Парашка игриво, откидываясь назад и снова поднимая руку к лицу.
Парашка отпущена, и тетушка торжествует.
– - Я говорила ведь, что брат! Февронья выдумывать не станет... С какой ей стати!
– - Il est tres riche!
– - прибавляет тетушка, помолчав, и совсем другим голосом. Но больше всего на свете тетушка любила сказки. Каждое послеобеда ложилась она на диван и задремать иначе не могла, как под звуки какого-нибудь рассказа. На ночь делалось то же непременно.
Во время моего детства была у нее для этого Аленушка-сухорукая, сорокалетняя горничная, худая, бледная, с красным носом и очень строгой нравственности. Аленушка была очень добра ко мне, и я сам не раз наслаждался ее красноречием по зимним сумерках, когда она грелась, сидя на лежанке в угловой комнате, в той самой любимой моей комнате, которую звали еще с дедовских пор диванной и где я теперь устроил себе кабинет. В самом деле, комната эта всегда весела: в полдень нет светлее ее во всем доме, потому что окна ее прямо на юг, а зимним вечером, бывало, в старину затапливалась в ней печка, наполнявшая ее таинственно колыхающимся сияньем. Сиянье боролось с мглой надворья, и все предметы скоро получали смешанный, прыгающий, волшебно-одушевленный вид. Тогда Алена оставляла чулок, который она вязала очень искусно, не сгибая засохшей руки, надевала синюю кацавейку с беличьим мехом и садилась на лежанку, где и болтала ногами до тех пор, пока жар не сгонял ее долой. Тут-то я, бывало, прибегал к ней и требовал сумереничанья, то есть потрясающих душу рассказов. Особенно помню я одну сказку про Кривду и Правду, которую рассказывала мне Аленушка, как Кривда жила и жила Правда. Правда была добрая женщина, а Кривда злая. Правда была бедна и, нуждаясь в хлебе, просила его у злой женщины. Та ее накормила, но за каждый ломоть выкалывала ей по глазу. Однако это не принесло никакой пользы завистнице, потому что один прекрасный царевич, гуляя с меньшими братьями ночью в лесу, нашел Правду на сосне (она сослепа не знала, kуда деться), приходил с той ночи сам мазать ей глаза три утpa сряду росой, возвратил ей зрение и потом женился на ней.
Когда же Кривда вздумала тоже выколоть себе глаза и забраться на дерево, надеясь на меньших царевичей то судьба наказала ее: царевичи посмеялись над ней и она умерла с голоду в лесу, где тело ее растерзали волки. Одно только обстоятельство в этой сказке затрудняло мое воображение.
– - Аленушка!
– - спрашивал я,-- и ей ужасно страшно было на сосне?
– - Уж конечно, голубчик мой, страсти не обралась!
– - А как же, Аленушка, этот принц женился на ней? Она ведь была простая женщина, ты говоришь?