Поднявший меч. Повесть о Джоне Брауне
Шрифт:
Мальчиком он впервые спросил себя: разве негры не дети божьи? Вопрос остался без ответа.
Катилась обычная жизнь, скольких обкатала, а ему — все хуже, все нестерпимее.
Он с семьей каждое воскресенье ходит в церковь. Он член церковного совета. У Браунов — своя скамья. Лица в церкви только белые. Нет, так неправильно.
Обычное воскресенье. Браун надевает праздничный черный сюртук, углы белой сорочки топорщатся. Мэри в длинном черном платье, в нарядном чепце. И дети прибраны, одеты по-праздничному.
Взглянул
— Давайте-ка возьмем с собой негров.
Идет в мастерскую, приглашает работников. Неловкое молчание, мнутся: непривычно, боязно. Но хозяина не ослушаешься. А двоим, самым бойким, еще и очень хочется — черным да в белую церковь?!
Торжественно проходят к своей скамье. Браун — впереди, он еще не капитан, но идет, словно полководец, маленький отряд — за ним. Впрочем, какой же это отряд? Жена, дети, работники…
Вокруг — гул неодобрения, шелка женщин шелестят негодующе.
Пастор протирает глаза — действительно черные или это ему мерещится, перехватил вчера лишку? Сбивается, путает, торопливо кончает проповедь. Решительно подходит к Брауну:
— Что это вы придумали, сэр? У негров своя церковь, у нас — своя. Вот уж не ожидал от вас…
— И от Христа, наверно, не ожидали, что он выгонит менял из храма…
— Как вы осмеливаетесь сравнивать себя со спасителем?
— Ответьте мне, в чем суть христианства? Настоящего, то есть для всех? Неужели только в соблюдении обрядов, а не в том, чтобы стараться, насколько это доступно, подражать Христу? Вы упрекаете меня в гордыне, но если не делать, как он учил, не любить ближнего, как самого себя, то зачем же и молитвы, и церковь, и вот эта ваша проповедь?
— Мудреные вопросы вы задаете…
— Что же в них мудреного? В нашей Декларации независимости прямо сказано, что все люди сотворены равными. Все, значит, и черные тоже. В чем мой проступок? Я не солгал, не украл, не убил, даже, — глядя на красный нос пастора, — не выпил… Я привел в божий дом божьих детей.
— Мои прихожане не хотят видеть черных.
Браун круто повернулся. С того дня ни он, ни его семья в этой церкви больше не были.
В часовне колледжа шло собрание памяти Лавджоя. Илайя Лавджой — редактор аболиционистской газеты. Южане трижды выбрасывали в реку его типографские станки. А когда прибыл четвертый станок, напали снова. Осажденные сторонники редактора забаррикадировали дверь. Началась перестрелка. Дом подожгли. Лавджоя убили.
Президент колледжа — он сам объездил всю округу, созывал на это собрание — говорил первым:
— Настал момент кризиса. Теперь перед американскими гражданами не стоит вопрос: «Можем ли мы освободить рабов?» Теперь стоит другой вопрос: «Сами-то мы свободные люди или рабы — рабы южных законов?»
Хорошо говорит президент. Он не просит: «Отпусти мой народ». Он говорит о долге белого человека.
В часовне много людей. Они исполнены благородных намерений.
Но вот кончится собрание, они разойдутся по домам, и каждый займется своими делами. Нельзя же перестать жить потому, что черные люди в рабстве. Нельзя перестать есть, спать, влюбляться, работать, рожать детей, ссориться, пить вино, танцевать, зарабатывать деньги.
Есть и такие, кто боится: ведь южане совсем рядом, рукой подать, Лавджоя-то убили. Боятся, но преодолевают страх — пришли. Есть такие, кто считает, что негры не равны белым. Конечно, и они думают, что никого нельзя бить, тем более нельзя убивать, христиане так не должны поступать.
Убили Лавджоя, прекрасного, мужественного человека. За что? Только за то, что он в газете призывал к отмене рабства.
Весть об убийстве пробудила гнев, тот давний, детский гнев. Он должен излиться, этот гнев. Излиться поступком.
Поступком может быть и слово.
Джон Браун поднялся:
— Здесь, перед богом, в присутствии свидетелей, я клянусь, что с этого момента посвящу всю мою жизнь уничтожению рабства! (Кто-то должен сказать: «Идите за мной!» Я скажу. И они пойдут.)
Вслед за сыном на кафедру взошел его отец, Оуэн Браун, и поддержал сына.
Джон Браун поклялся. Но ведь он связан по рукам и ногам. У него большая семья. Всех надо кормить. А денег нет, есть только долги. Хорошо, что отец сразу понял.
А жена и старшие дети, они поймут, поддержат?
В доме Браунов очень рано ложились и очень рано вставали.
Так было необходимо, коров доить надо рано.
И по вечерам никогда никого не будили. Но на этот раз Джон Браун нарушил все обычаи. Разбудил Мэри и трех старших сыновей, позвал в общую комнату, к столу. Рассказал им о том, что произошло в часовне.
— Я поклялся перед богом и людьми, что посвящаю свою жизнь, посвящаю целиком и полностью борьбе против рабства. Я прошу вашего сочувствия и вашей помощи. Если вы согласны со мной, пусть каждый присягнет.
На столе — семейная Библия.
Мэри подошла первая:
— Я, Мэри Браун, перед богом и людьми клянусь, что посвящу всю мою жизнь борьбе против рабства…
Лампа на столе, тени на стенах, руки странно увеличены, словно это не руки, а крылья большой птицы.
— Я, Джон Браун-младший, перед богом и людьми клянусь…
— Я, Оуэн Браун…
— Я, Фредерик Браун…
Их было пятеро. Они присягнули.
Много лет спустя в письме к Хиггинсону он написал о себе: «…одно неизменное правило — не предпринимать ничего, пока я не пойму, что именно надо делать».
Он мало знал себя, он казался себе очень практичным, но попять, что надо делать, — это ему всегда необходимо. В тот момент он почувствовал, что необходимо дать торжественную клятву. Сначала на людях, а потом дома, со своими, но тоже — торжественно.