Подожди до весны, Бандини
Шрифт:
– Хочу велосипед! – Это Федерико.
– Конечно. Будет тебе велосипед!
Артуро не знал, чего ему хочется, Август – тоже. То зло, что он причинил, извивалось в Бандини, но он улыбнулся и сказал: каждому что-нибудь найдется. Большое Рождество. Самое большое в жизни.
«Я вижу эту другую женщину в его объятиях, я чую ее запах на его одежде, ее губы блуждали по его лицу, ее руки изучали его грудь. Как он отвратителен, хоть бы он сдох от такой боли».
– А что мы купим Мамме?
Он развернулся к ней, не спуская глаз с денег, которые разворачивал в руках, купюру за купюрой.
– Смотрите, сколько денег! Лучше будет их все Мамме отдать, а? Все деньги, которые Папа выиграл в карты. Папа у нас неплохо в карты играет.
Он поднял глаза и поглядел
– Мария, – всхлипнул он. – Ох, Господи, что ты со мной сделала?
Видеть он мог; смутно, через красную занавесь он мог видеть и спотыкался теперь по комнате.
– Ах, Мария, что ты наделала? Что ты натворила?
Качаясь, он спотыкался по всей комнате. Он слышал, как плачут его дети, слышал слова Артуро:
– Боже мой.
Круг за кругом он шатался по всей комнате, из глаз его текли слезы и кровь.
– Jesu Christi, что со мною стало?
У ног валялись зеленые банкноты, и он топтал их, спотыкаясь, новыми ботинками, красные капельки брызгали на сияющие черные носы, круг за кругом, стеная и нашаривая дверь наружу, прочь, в холодную тьму, на снег, поглубже в сугроб во дворе, воя все время, и большие руки его загребали снег как воду и вжимали его в горящее лицо. Снова и снова белый снег выпадал из его рук на землю, пропитанный красным. В доме сыновья его стояли, окаменев, в своих новых пижамах, входная дверь настежь, а свет из середины комнаты ослеплял их, не позволяя разглядеть Свево Бандини, пока он промакивал себе лицо небесным бельем. Мария сидела на стуле. Она не пошевельнулась, глядя на кровь и деньги, разбросанные по комнате.
Черт бы ее побрал, думал Артуро. Будь она проклята до самого Ада.
Он плакал, ему было больно за унижение отца; отец, этот человек, всегда такой непоколебимый и мощный, а тут он видел, как тот бьется, плача от боли, его отец, который никогда не плакал и никогда не бился. Он хотел быть вместе с отцом, поэтому натянул башмаки и заспешил наружу, где над снегом согнулся Бандини, задыхаясь и дрожа. Однако хорошо было слышать что-то и поверх рыданий, громче их – слышать его ярость, его проклятья. Он пришел в восторг, когда услышал, как отец клянется отомстить. «Я ее убью, клянусь Богом, я ее убью». Он уже брал себя в руки. Снег остановил кровотечение. Он стоял теперь, отдуваясь, осматривая окровавленную одежду, и руки его были все запятнаны алым.
– Кому-то придется за все это заплатить, – бормотал он. – Sangue de la Madonna! Такое не забудется.
– Папа…
– Чего тебе надо?
– Ничего.
– Тогда иди в дом. Иди к своей ненормальной мамаше.
И все. Он пропахал сугроб, выбираясь на мостовую, и зашагал по улице. Мальчик смотрел, как он уходит, запрокинув лицо в ночь. Так он обычно и ходил, спотыкаясь сейчас вопреки собственной решимости. Но нет – через несколько шагов он обернулся:
– Вам, дети, счастливого Рождества. Возьмите деньги, сходите и купите себе, чего захотите.
И он пошел дальше, выпятив вперед подбородок, рассекая холодный воздух, крепясь от глубокой раны, которая не кровоточила.
Мальчик вошел в дом. Денег на полу уже не было. Одного взгляда на Федерико, горько всхлипывавшего, протягивая ему обрывок пятидолларовой бумажки, зажатой в кулаке, хватило понять, что произошло. Артуро открыл печку. Черный пепел от сгоревшей бумаги еще слабо дымился. Он закрыл дверцу и осмотрел весь пол – пусто, если не считать пятен засохшей крови. С ненавистью он глянул на мать. Та даже не вздрогнула, даже виду не подала, лишь полуоткрытые губы ее двигались: она снова читала свои молитвы.
– Веселого Рождества! – презрительно фыркнул он. Федерико выл. Август был настолько потрясен,
что даже слова вымолвить не мог.
Ага: Веселое Рождество. Ах, дай ей, Папа! Мы с тобой вместе, Папа, потому что я знаю, каково тебе, потому что со мной тоже так бывало, но тебе следовало сделать так, как сделал я, Папа, вмазать ей хорошенько, и тогда тебе сразу стало бы лучше. Потому что ты меня просто убиваешь, Папа, когда уходишь совсем один, а все лицо у тебя в крови, ты меня убиваешь.
Он вышел на крыльцо и сел. Ночь переполнялась его отцом. Он видел на снегу красные пятна, где Бандини бился и падал на колени, чтобы прижать этот снег к лицу. Кровь Папы, моя кровь. Он спустился с крыльца и ногой накидал туда снега, пока вся кровь не исчезла. Никто не должен этого видеть: никто. Потом вернулся в дом.
Мать его не шевельнулась. Как он ее ненавидел! Одним движением он вырвал четки у нее из рук и разорвал на части. Она смотрела на него, как великомученица. Встала и вышла за ним наружу; обрывки четок были зажаты у него в кулаке. Он зашвырнул их далеко, и они рассеялись, как семечки. Она спустилась мимо него прямо в снег.
В изумлении он наблюдал, как она ступила по колени в эту белизну, ошеломленно озираясь. То там, то тут, везде, где отыскивалась бусинка, ее рука хватала пригоршни снега. Отвратительно. Она лапала то самое место, где кровь его отца окрасила снег.
Ну ее к черту. Он уходит. Он хочет отца. Он оделся и зашагал по улице. Веселого Рождества. Оно расписало весь город зеленым и белым. Сотня долларов в печке – а как же он, как же братья? Можно быть святой и твердой, но почему должны страдать все они? В его матери просто слишком много Бога.
Куда теперь? Он не знал, но только не домой, не к ней. Отца своего он понять мог. Мужчина должен что-то делать: никогда ничего не иметь – слишком монотонно. Следует признать: если б ему пришлось выбирать между Марией и Эффи Хильдегард, то всякий раз выбор был бы в пользу Эффи. Когда итальянские женщины достигают определенного возраста, их ноги тончают, а животы толстеют, груди опадают, и в них теряется искорка. Он попытался представить Розу Пинелли в сорок. Ноги у нее будут худыми, как у его матери; брюхо – толстое. Но представить себе он этого не мог. Эта Роза, такая миленькая! Уж лучше бы она умерла. Он рисовал себе болезнь, которая будет грызть ее изнутри, пока не придется организовать похороны. Вот тогда бы он был счастлив. Он подойдет к ее смертному одру и остановится в изголовье. Она слабо возьмет его руку горячими пальцами и скажет, что умирает, а он ответит: очень жаль, Роза, у тебя был шанс, но я всегда буду тебя помнить, Роза. Затем – похороны, плач, и Розу опустят в землю. Он же останется ко всему этому холоден, будет стоять там и слегка улыбаться своим великим грезам. Годы спустя, на стадионе «Янки», под рев толпы он вспомнит умирающую девочку, которая держала его за руку и просила прощения; лишь несколько секунд помедлит он в этом воспоминанье, а затем повернется к женщинам во всей этой толпе и кивнет им, всем своим женщинам, и ни одной итальянки не будет среди них; одни блондинки, высокие и улыбчивые, десятки блондинок, как Эффи Хильдегард, и ни единой итальянки на всем стадионе.