Подселенка и кошка
Шрифт:
Зима прошла, подсохло, солнышко пригревать стало, и начали мы бродить туда-сюда. Пошла я как-то пройтись к березкам. Гляжу, Дарья на ящике старом сидит и плачет. Увидела меня — отвернулась. Иду обратно, Панька Ездунова
И правда, через полгода она и померла. Врачи точно признали — склероз, еще признали сердце и легкие, а в спине измененье позвонков. Да и пора Дарье было! Она из всех нас, кто на скамейке дышал, самая старая — семьдесят восемь лет (нам-то всем только под семьдесят).
Хоронили ее прилично: вперед отпевали в церкви Успенья Богородицы, от нас неподалеку, потом свезли в крематорию и там сожгли. На похороны ездили Шура-прачка, Паня Ездунова, Иван Кузьмич да Лидка с Генкой. А я не поехала. И Шура-наборщица не поехала.
Шура-прачка и Паня Ездунова очень хотели посмотреть Дарьиного сына и сноху. Я их спросила потом, а они говорят: «Ничего особенного, сын — мужчина в годах, сноха тоже женщина в годах». Еще были двое парней и молодуха
На другой день после похорон Иван Кузьмич меня спросил: «А вы что ж, Ефросинья Гавриловна, не поехали в крематорию?» (Про церкву-то и не помянул.) А я ему говорю: «Неохота мне, Иван Кузьмич, лишний раз туда ездить. Я уж тогда поеду, когда без меня не обойтится будет».
Вся наша скамейка рассмеялась, «У нас, — говорят, — Фросенька умеет ответить!» Уважают они меня очень.
В тот же день к вечеру вышла я подышать. Никого нет, сижу одна. Вдруг из куста, прямо напротив скамейки, вышел светлый котенок — сам серый, грудка и лапки белые. Сел и на меня смотрит. У меня вроде мороз по спине пошел. Сама не пойму с чего. Я на него как закричу: «Брысь, брысь, пошел отсюдова!» Как ногами затопочу… Он исчезнул, как провалился. Больше я его не видала.
Потом сама над собой смеялась — ну и дура же ты, Ефросинья, а еще культурная!