Подснежник
Шрифт:
«Манифест» вышел в феврале 1848 года, а революция началась летом. Значит, «Манифест» как бы предугадал падение и Меттерниха, и Гизо? Значит, он был направлен против политического могущества обоих и способствовал их ниспровержению? Вот она, сила предвидения боевого революционного документа. Сила предвидения и сила прямого революционного действия.
И еще одно. Главное в этой фразе — слова «священная травля». Простым соединением двух понятий обозначена общая классовая позиция реакционеров всех видов. Для них травля коммунизма — священна, то есть у них нет другого выхода, кроме как везде и всюду травить коммунизм. Они всегда будут его травить.
Вот как надо писать! Вот у кого надо учиться оружию слова — прямого, беспощадного, емкого. Всего один абзац, а какое огромное, почти необъятное поле для работы мысли, какое мощное излучение исторической энергии, какая неопровержимая классовая правота, фактическая достоверность, эмоциональная насыщенность, точная направленность, перспективная устремленность!
Коммунизм признается уже всеми. Пора коммунистам открыто изложить свои взгляды. Пора сказкам о призраке коммунизма противопоставить «Манифест Коммунистической партии».
Переводить такие фразы хочется без конца. Это не только перевод. Это — школа, академия социалистических знаний. (Не об этом ли он мечтал в Петербурге в последние дни перед отъездом, когда полиция замыкала кольцо вокруг него?)
И не только социалистических знаний. Это еще и школа литературного вкуса, школа революционной стилистики. Тонкая игра на нюансах, на обратном значении понятия «призрак» дает необходимый и убедительный эффект. Не призрак, а крепчайшая реальность! Цепко заземленная реальность. В крови и в плоти. Какой уж там может быть призрак, когда нет такой оппозиционной партии, которую ее противники, стоящие у власти, не назвали бы коммунистической!
Реальность, полная реальность. Вот какой результат достигается изящной иронией в словах «пора сказкам о призраке противопоставить манифест самой партии».
Не призрак-бродяга, а МАНИФЕСТ (обоснование реальности, заявленное во всеуслышание) появляется из туманной перспективы на арену истории.
2
Глава первая. Буржуа и пролетарии. Как следует понимать само это слово — «буржуа»? Что подразумевается под этим словом? Из каких коренных и в то же время самых простых и доходчивых понятий оно складывается?
Очевидно, буржуа — это класс современных капиталистов, собственников средств общественного производства, применяющих наемный труд. Очевидно, буржуа — это…
Да что там долго думать! Буржуа — это Кениг, Мальцев, Максвелл, Шау, братья Шапшал, Беккер, Мичри, акционеры Новой Бумагопрядильни.
И тогда, следовательно, пролетарии — это Степан, Моисеенко, Обнорский, Митрофанов, Лука Иванов, Вася Андреев, Тимофей, Иван Егоров.
И если «история всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов», то все происходившее в Петербурге на «Новой Канаве», и у «Шавы», и у Максвелла, и у Мальцева, и у Кенига — все это были страницами истории, «прошелестевшими» в его собственной жизни, все это было страницами истории, «написанными» ею на его глазах. Значит, он был прямым свидетелем «шагов» истории, которые гулко прозвучали на набережной Обводного канала, на мостовых Нарвской заставы и Невской заставы,
История гремела пушками Парижской Коммуны на берегах Сены, на бульваре Вольтера, на склонах Монмартра, где сражались батальоны генерала Коммуны Валерия Врублевского, где стреляли на баррикадах до последнего патрона Луиза Мишель и Теофиль Ферре, где упали Варлен, Делеклюз и прокурор Коммуны Рауль Риго.
Значит, историей были и Казанская демонстрация, и «Северный союз русских рабочих», и все кружки «Земли и воли», в которых он вел пропаганду среди рабочих.
А хождение в народ, поселения в деревне, выстрелы Каракозова и Соловьева, взрыв царского поезда, бомбы Рысакова и Гриневицкого, покончившие с Александром II, — это тоже было историей?
Было, безусловно, было. Но гром пушек Коммуны и треск револьверных выстрелов Каракозова и Соловьева, стрелявших в Александра II, — это были разные страницы истории. Как были, наверное, разными страницами программа «Северного союза русских рабочих» и программа «Народной воли».
Обо всем этом — писать, писать и еще раз писать! Немедленно взяться за анализ всех этих событий и документов, как только будет закончен перевод «Манифеста». Именно «Манифест» дает теперь ему, русскому социалисту Георгию Плеханову, твердое понимание причин его ухода с Воронежского съезда.
Он, Георгий Плеханов, делает второй перевод «Манифеста» на русский язык. Первый перевод был выполнен Бакуниным. Может быть, в этом тоже есть некий смысл? Бакунин долго влиял на его взгляды. Но сейчас он уже окончательно освободился от бакунинского влияния. И как прямое выражение этого освобождения и преодоления — новый перевод «Манифеста», который делает он, Плеханов. Впрочем, не следует перегружать слишком большим смыслом собственные поступки и действия. Главное, быстрее закончить перевод и взяться за русские дела.
Бакунизм вытеснен из его мировоззрения именно «Манифестом». Но было бы это возможно без петербургских кружков, без знакомства с Халтуриным, Обнорским, Моисеенко, Лукой Ивановым, без стачек на Новой Бумагопрядильне, у Кенига, Мальцева, «Шавы», Максвелла? Без приезда в Париж именно в те дни, когда возвращались из ссылок амнистированные коммунары? Без знакомства и разговоров с Жюлем Гедом? Без долгих-долгих часов, проведенных на бульваре Менильмонтан у стен Пер-Лашеза? И на круглой площади Бастилии с ее колонной и ангелом Свободы? И на крутых монмартрских улицах, откуда всего лишь десять лет назад версальцы хотели увезти пушки национальной гвардии, а рабочие батальоны отбили их, спустились с Монмартра вниз, заняли Вандомскую площадь — и с этого и началась Парижская Коммуна. Всего лишь десять лет назад это было.
…Итак, буржуа и пролетарии. Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной, мастер и подмастерье, короче, угнетающий и угнетаемый всегда находились в вечном антагонизме друг к другу, вели непрерывную, то скрытую, то явную борьбу, всегда кончавшуюся революционным переустройством всего общественного здания или общею гибелью борющихся классов… (А детство в Гудаловке? Отец и мужики? Господская усадьба и деревня? Жестокие его предки и безответные, безропотные плехановские крестьяне, покорно сносившие все издевательства дяди Михаила, деда Петра и прадеда Семена? И разве не первым шагом к «Манифесту» было прочитанное когда-то в юности, в военной Воронежской гимназии знаменитое письмо к Гоголю маменькиного родственника неистового Виссариона Белинского?)