Подснежник
Шрифт:
— Но почему предполагаемое раздражение Маркса вы относите лично к себе?
— Я же был одним из редакторов «Черного передела».
— И что же вы собираетесь теперь делать?
— Ума не приложу.
— Может быть, вообще отказаться от идеи предисловия?
— Не могу… Вы только представьте себе, Вера, сколько пользы могло бы принести такое предисловие. Как набросилась бы на «Манифест» передовая мыслящая молодежь в России, когда узнала бы, что Маркс и Энгельс специально написали несколько слов именно для этого русского издания.
— Да, польза была бы огромная.
— Может
— А что, мысль недурна.
— Я думаю, Петр Лаврович поможет.
— Жорж — золотая голова! — считайте, что дело уже сделано. Участие Лаврова — полная гарантия успеха.
— Верочка, не хвалите меня раньше времени. Я могу зазнаться и снова начать ухаживать за вами.
— Господи, до чего пылкий молодой человек!
— Какой уж там молодой! Скоро тридцать.
— Тридцать? Вам же совсем недавно исполнилось только двадцать пять.
— Все равно старый хрыч.
— Но я разрешаю вам начать ухаживать за мной.
— Верочка, всегда готов начать.
— Вы сказали это очень невеселым голосом. Впрочем, это и неудивительно. Я на целых семь лет старше вас. Вот уж действительно старуха.
— Вера, вы никогда не будете старухой. Ореол первой русской женщины-террористки, ореол основоположницы русского терроризма всегда будет озарять вас нимбом вечной молодости.
— Слишком красиво.
— Как умею. Но считаю, что даже в этих словах я не сумел передать и сотой части моего восхищения.
— Скажите, Жорж… Только серьезно. Вы часто вспоминаете первомартовцев?
— Каждый день.
— Иногда все они как живые встают передо мною. Особенно Соня и Геся… Пристально смотрят на меня, и в их взглядах я вижу некий упрек. И этот упрек персонально мне. Я слышу в нем безмолвный вопрос: как же могла ты, Вера Засулич, стрелявшая в Трепова, оставить нас накануне убийства царя? Ведь ты же испытала восторг мести палачу, ведь ты же ощущала счастье не принадлежать себе, прошла через суд…
— Кстати сказать, о суде над вами я написал прокламацию.
— Вот как? Какую же? Их было несколько.
— Она называлась «Два заседания комитета министров».
— Так это вы были автором? А я и не знала.
— Это лишний раз говорит о моей неподдельной скромности.
— Ах, Жорж, вы неисправимый насмешник!
— Эта прокламация начиналась действительно с очень смешного эпизода. Когда праздновался двадцатипятилетний юбилей царствования Николая I, один из самых именитых сановников того времени граф Клейнмихель…
— Господи, какая смешная фамилия! Клейнмихель — Мишкин.
— Так вот этот самый граф Мишкин, — кстати, один из самых ловких министров Николая, пересидевший в министерском кресле почти всех своих коллег, — произнес на юбилейном торжестве речь, в которой очень убедительно доказал, что русский народ был бы счастлив, если бы Россию в честь юбилея обожаемого монарха переименовали бы в Николаевку… «В Николаевку? — переспросил царь и задумался. — Нет, нужно обождать», — сказал он… С этого эпизода я и начал свою листовку.
— Жорж, да ведь это шедевр. Вы нигде, кроме прокламации, не использовали эту историю в своих работах?!
— Нет, нигде.
— Спасибо… А что же там было еще, в этой листовке?
— Она была довольно пространна. Кстати, вы знали тогда о том, что ровно через четыре часа после того, как присяжные оправдали вас, собрался комитет министров Российской империи?
— Наверное, знала, но сейчас уже не помню.
— Министр юстиции Пален, величайший из русских негодяев, предложил на этом заседании уничтожить суд присяжных. А министр внутренних дел Тимашев внес на рассмотрение комитета министров проект закона о том, что начиная с этого дня каждое должностное лицо в Российском государстве при отправлении служебных обязанностей по своей неприкосновенности приравнивается к часовому. И, следовательно, всякое нападение на должностное лицо подлежит ведению уже не суда присяжных, а военного трибунала. Кто-то из министров, не выдержав, назвал Тимашева в сердцах подлецом. На этом первое заседание комитета по поводу вашего, Вера Ивановна, оправдания и закончилось. А на втором заседании, кажется, присутствовал уже сам царь-освободитель и со свойственным ему монаршим лаконизмом продиктовал свое решение: «Повелеваю: печать — обуздать. Учащуюся молодежь — обуздать. Пускай Третье отделение само решает — кого судить с присяжными, а кого и без них».
— Какая прелесть!
— На том и разошлись господа министры и во второй раз. Несолоно хлебавши.
— Вы развеселили меня, Жорж. Хотя в те времена мне было, конечно, не до веселья… Помню, сидела на процессе и ждала для себя непременно виселицу.
— Ваше имя, Верочка, тогда было на устах у всей молодежи.
— Да, шуму было много.
— Все газеты писали о вас. Считалось, что выстрел Веры Засулич разбудил русскую общественную совесть, и это пробуждение впервые конкретно выразилось в оправдательном вердикте присяжных по вашему делу.
— Жорж, смотрите, что получается… Мы давно уж связаны с вами одной, если так можно сказать, сюжетной нитью. Я стреляла в Трепова из-за Боголюбова, который был осужден за участие в Казанской демонстрации.
— Боголюбов не был участником демонстрации. Его арестовали случайно.
— Но он был вооружен.
— На допросе он показал, что шел в тир.
— Однако Боголюбов выстрелил в полицейского. Правда, уже в участке. После ареста.
— Нервная экзальтация. Этот выстрел абсолютно был никому не нужен.
— В те времена, Жорж, всякий выстрел в представителя власти имел общественное значение. Но вам не кажется, что наш разговор приобретает какой-то странный оттенок. Я чувствую, что Боголюбов вам чем-то неприятен.
— Действительно, мы ведем весьма абстрактный спор о давно минувших событиях… А Боголюбов был просто вздорный человек. Впрочем, как вы понимаете, Вера, к вашему выстрелу из-за Боголюбова в Трепова это никакого отношения не имеет.
— Хорошо, не будем больше спорить о прошлом. Перейдем к нашим сегодняшним делам… Что вы думаете о дальнейшей судьбе «Черного передела»? Организация дышит на ладан. Практически никакого централизованного общества уже не существует. Типография в Минске разгромлена, связи с оставшимися в России людьми нет. Нужна какая-то новая идея.