Подстреленный телефон
Шрифт:
Они говорили, что мы люди
Я уже понял, что не узнаю правды.
Что они мне не скажут.
Уже понял – когда пожелал им доброго вечера, а они мне не ответили.
Меня еще удивило, что вот так, оба сразу, и дадди, и мамми, полулежали в креслах, перед шахматным столиком, я еще оглядел, оценил расклад, понял, что у белых нет шансов. Кажется, белыми играла мамми, хотя я не знаю, доска была повернута как-то неровно, наискосок от самой себя, если такое вообще возможно.
И я понял, что так и не узнаю правды.
И Ребекка
Должен сказать, что родители у нас были не просто строгими – их строгость была маниакальной, граничащей с безумием. В то время как всем остальным можно было гулять всю ночь, нас в девять вечера безоговорочно отправляли спать – приходилось лежать и пялиться в потолок, когда другие ходили в кино, или друг к другу в гости, или просто без дела болтались по улицам всю ночь. На завтрак обязательно были хлопья с молоком, и тосты с джемом – и родителям было глубоко наплевать, что все остальные прекрасно обходились без завтрака. Ужин пропускать тоже было нельзя, ровно в восемь мы должны были быть дома, и с чисто вымытыми руками сидеть за столом.
Консерватизм в нашей семье доходил до абсурда. Нам нельзя было пользоваться электронными книгами – от слова совсем, приходилось довольствоваться бумажными вариантами, учиться читать по буквам – в то время, как все остальные прекрасно закачивали информацию себе прямо в память. По вечерам полагалось читать вслух, и я надеялся, что об этом не узнают мои друзья, иначе бы меня подняли на смех – ну право же, кто сейчас передает инфу вот так, звуками через буквы.
Я уже не говорю про обязанность мыться каждый день – да-да, мыться под водой – и чистить зубы.
Они говорили, что мы люди.
Они всегда говорили, что мы люди – напоминали нам это денно и нощно.
Мы люди, повторял я, спрашивая себя, что такое люди.
Мы люди, говорил я, когда друзья звали залезть на крышу высокого дома или поплыть далеко-далеко в море.
Нас сторонились, потому что мы были люди, мы были готовы сторониться самих себя, потому что мы были люди. Я с завистью смотрел на друзей, которые меняли запчасти, как перчатки, иногда я сам пробовал купить запчасти, но у меня всякий раз спрашивали модель, а я не знал свою модель, и родители никогда не говорили мне модель, как я ни упрашивал, только отрезали – мы люди.
Но самое страшное случилось, когда я попросил у Джума закачать мне что-нибудь в память, Джум попробовал это сделать и признался, что не может.
Это было сегодня утром, когда я начал что-то подозревать, я еще сам толком не понял, что именно – но что-то было очень и очень не так.
Проще всего сделать что-нибудь запретное, сказала Ребекка. Прыгнуть с крыши, сказала Ребекка. Или уплыть далеко в море, сказала Ребекка. Я уже почти готов был согласиться, но спохватился, что в случае, если родители нам не врали, запчастей для нас бы не нашлось, и копий нашей памяти тоже.
А потом мы пришли домой, чтобы узнать правду.
И поняли, что не узнаем.
Когда я пожелал им доброго вечера, а они не ответили.
Меня еще удивило, что вот так, оба сразу,
И я понял, что так и не узнаю правды.
И Ребекка тоже.
Можно еще что-нибудь попробовать, говорит Ребекка.
Можно, говорю я, только что.
Ребекка несет две булавки, дает мне одну, я уже понимаю, что нужно делать, мы заносим булавки над запястьями, мы боимся, мы не можем решиться…
Олецичи
А Берта у себя сделает так, что школы не будет.
Совсем.
Ну, может, будет рисование или пение, раз в неделю, и не по утрам, конечно, не по утрам, а ближе часам к двум. По утрам вообще ничего не будет, по утрам спа-а-ать, и раньше десяти чтобы ничего-ничего не было.
Лиз, правда, узнала, пальцем у виска покрутила, ты чё, с дуба рухнула, или с луны, какое пение, мне в музыкалке этим пением всю душу вымотали, со-ло-вей-мой-со-ло-вей… тьфу! А Агния тоже пальцем у виска покрутила, и про рисование сказала, нафиг-нафиг, не надо, я родокам заикнулась, что рисовать хочу, они меня в художку отдали, задолбали к черту, тени все эти, полутени, язык теней… А что, у теней язык есть, это Берта спрашивает, а Агния руками машет, отмахивается, изыди, изыди со своим рисованием…
…нет, пение и рисование у Берты все-таки будет. Но не такое, чтобы со-ло-вей-мой-со-ло-вей, а такое, как в школе, чтобы интересно было. И рисование будет, они там карандашную пыль делали, спонжики в неё опускали, и так небо рисовали голубым и розовым, а потом белой краской облака, и черной – дерево, а потом клеем картинку смазали, и листики-цветочки из бумаги вырезали, и туда насыпали, и здорово было.
Вот у Берты так будет.
Еще Берта сделает так, чтобы не было зимы, этих двух недель в году, когда холод такой, дождь промозглый, а то и снег выпадет. Нет, снег чуть-чуть будет на Новый год, только не холодно будет, а тепло.
Еще Берта сделает так, чтобы картошки не было, а то её чистить надо, и копать надо. Или нет, пусть картошка будет, только такая, которая жареная уже, с рыбкой. И рыбка пусть будет, только чтобы её чистить не пришлось.
А вот болезней там, у Берты, не будет. Хотя нет, так-то иногда приятно поболеть, когда в ура, школу идти не надо, и можно в кровати целый день лежать, мультики смотреть. Хотя нет, если школы не будет, то и болеть не надо, потому что все равно в школу не идти. Или нет, иногда приятно вот так вот совсем ничего не делать, в постели лежать, мультики смотреть, а если не болеешь, то на фига лежать-то. Так что Берта еще не решила, будут у неё там болезни или нет.