Поедемте в Лопшеньгу
Шрифт:
Но в тот февральский вечер стояла оттепель. Небо зеленело поверху, смугло рдело за лесом, деревья были черными и набухли. В воздухе так явственно тянуло весной, что Илья почувствовал ее, подышал, высморкался и, забираясь в настывшую кабину, тогда же решил ехать.
Не впервые весна срывала его с места. Побывал он и в Сибири — промучился там все лето в прошлом году, а вернулся осенью в злом разочаровании. Не понравилась ему барачная жизнь, и возненавидел он Сибирь с гнусом в тайге, с тонким, напряжённым звуком «МАЗов» на дорогах.
Черно-белой,
Он ездил днем и ночью — на станцию, в лес, даже в соседние районы, ночевал где придется, чтобы затемно нагреть воды, залить в радиатор, завести мотор и пить торопливо чай, переговариваясь о чем-нибудь незначительном с хозяином и с наслаждением слушая, как на улице мягко урчит машина.
Он любил ездить ночью по глухим дорогам, когда, кажется, один только ты не спишь на свете, когда машина валяется и клюет носом, а ослепительное пятно света впереди прыгает от колес чуть не к самому горизонту.
По ночам, в одиноких рейсах, легко думалось о прошлом, забывалась обида на Сибирь, меркло все плохое, будто и не было его никогда, а оставалась одна красота и мощь горных кряжей, неистовых нерусских рек, бетонных тяжелых контуров плотин…
И, решив однажды в феврале снова поехать туда в мае, за неделю до отъезда, Снегирев взял расчет.
Днем он отсыпался, чувствуя себя как в отпуску. Вечерами, нарядившись, ходит к соседям прощаться. Молчалив он и хорош, как именинник, но постепенно расходится и начинает говорить про Сибирь. Говорит он долго и складно, и у друзей его туманятся лица— им тоже хочется в Сибирь.
Домой Илья приходит поздно, снимает сапоги еще в сенях, ступает по избе в носках, думая, что мать спит. Напрощавшись и нагулявшись за неделю, последний вечер проводит он дома, собираясь в дорогу, и впервые замечает грустную нежность на лице матери и ее заплаканные глаза. Ложась спать, он думает о Сибири, о матери, которая остается одна, ему делается попеременно то грустно, то весело, — он курит украдкой и никак не может заснуть.
А утром, но не рано, Илья выходит из дому. Его никто не провожает, он не любит проводов. Идет с ним только мать. Все утро она проплакала и теперь, идя с сыном по деревне, задыхается, но говорит о вещах неважных.
На выезде, там, где дорога круто уходит вправо и, минуя перелески, тянется полем, попадается навстречу им машина — везет кирпич со станции. Работает теперь на ней Мишка Фирсов, сосед и приятель Ильи.
Снегиревы сторонятся, их обдает весенней легкой пылью. Мишка кричит что-то на ходу, потом тормозит, выскакивает из кабины и возвращается к Илье.
— Едешь, значит? — спрашивает он, подавая Илье ладонь.
От
— Еду, — говорит Илья.
— Гляди, может, опять не понравится?
— Не боись, понравится… — бормочет Илья и напряженно смотрит в поле. Он слышит, как мать сзади начинает неровно дышать.
— Эх!.. Отгуляли, значит, мы с тобой, — говорит Мишка и оглядывается на машину с работающим мотором. — Гляди, в общем… Закурим напоследок?
Они закуривают и некоторое время молчат.
— А как с Тамаркой? — вспоминает Мишка. — Улажено?
— Чего с Тамаркой! — отвечает Илья беспечно. — Захочет — приедет.
— Так… Ну, давай жми, в общем!
— Ладно, — говорит Илья.
Им хочется обняться, но чего-то стыдно, и они просто жмут друг другу руки.
— Прямо к поезду? — спрашивает Мишка.
— В самый обрез вышли, — говорит Илья, уже нетерпеливо переминаясь.
— А то я так часика через полтора опять на станцию, подвез бы… Ну, гуд бай!
Мишка бежит к машине, а Илья с матерью идут дальше. Через минуту они слышат, как Мишка дает газ и тяжело трогает.
Мать долго молчит, стянув платок на глаза, загородив лицо от солнца. Наконец говорит рассеянно:
— Я тебе скажу, Тамара — совершенство против твоих девок, — она старательно выговаривает «совершенство» и, видно, довольна, что так складно получилось. — Да и любит тебя Тамара по-настоящему, не как эти все льстят…
Илья молчит, но матери обязательно нужно говорить. И она говорит о Тамаре, о том, что будет перекрывать летом дом, о том, чтобы попала хорошая лошадь, когда настанет ее очередь распахивать огород на усадьбе, и опять о Тамаре. Илья смотрит на часы и прибавляет шагу. Мать начинает торопиться, семенить. Мысли ее путаются.
— Ну, сынок… — говорит она и останавливается.
Илья тоже останавливается, ловит на себе выцветший, близорукий, любящий взгляд матери и начинает тереть переносицу. Рот его ведет на сторону, все в нем замирает, но он выпячивает подбородок и приподнимает брови, делая спокойное лицо.
— Дай я тебя… тебя… — говорит мать и мелко крестит его. — Иди, иди, тебе ходчее надо идти, а я еще… я тоже… пойду потихоньку.
— Я вам напишу, мамаша! — говорит Илья высоким голосом и неумело целует ее. — Не хворайте!
— Не дерись там, одевайся теплей… Может, там холодно еще, в Сибири этой, — говорит мать, стараясь не заплакать.
— Да бросьте вы, мамаша! — слишком бодро отвечает Илья. — В первый раз еду, что ли? Вы себя берегите, пишите мне, как и чего. А денег вам я пришлю с первой же получки.
Он еще раз обнимает ее, потом поворачивается и быстро идет по дороге. Он сопит, глаза ему щиплет, в горле чешется. Шагов через двести он успокаивается, дышать начинает ровней, переносицу уже не трет, и лицо его принимает то сосредоточенно-мечтательное выражение, которое держалось на нем всю последнюю неделю.