Поединок на границе
Шрифт:
И повел размашисто, раздольно:
Заправлены в планшеты космические карты, И штурман уточняет в последний раз маршрут…Всегда так: соберет пограничников в кружок и заводит песни. Он их знает множество. И про космонавтов, и про целинников, и про геологов, и про солдат, и про любовь — какие угодно! А сколько народных знает! На заставе служат русские, украинцы, белорусы, узбеки, армяне, молдаване — для каждого у Соболевского найдется родная, задушевная
Пение кончилось, однако Коломыцев очнулся не сразу: еще ждал песен… Но в канцелярию, скрипя сапогами, вошел Соболевский с широченной улыбкой:
— Товарищ старший лейтенант, неплохая обновка, а? — и еще резче заскрипел сапогами.
— Когда ж ты сумел переобуться? — озадаченно спросил Коломыцев.
— Сумел! Славные сапожки? Хром! Специально пошил перед демобилизацией. Буду щеголять в «гражданке»!
— Ну, а если срочный вызов на границу? Ведь дождь, грязища…
— Ничего! — Соболевский любовно похлопал ладонью по голенищу.
…На квартиру Коломыцев пришел, когда дочь и сын уже спали…
К ночи дождь усилился, мерно и глухо барабанил по крыше. Соболевский прошелся по канцелярии — он оставался за начальника, — пробормотал: «Ну и погодка…» Но тут же подумал, что для здешних небогатых влагою мест дождь — благодать. Так что лей себе на здоровье. Правда, пограничникам трудновато придется по такой погоде, зато земля получит вдоволь воды, заколосятся хлеба, затучнеют пастбища. Лей, пожалуйста!
Он вышел на улицу, проверил службу часового, вернулся в канцелярию и, пока все было спокойно, сел писать письмо. Он писал часто — и не только отцу с матерью. Гораздо чаще одной дивчине на Гомельщине. У него есть ее фотография, сама прислала. Хотя что на карточке увидишь? Разве увидишь, что коса у нее светлая и мягкая, как лен, глаза зеленые, как полесские пущи, а губы сочные, яркие, как ягоды рябины, которая по осени рдеет под окном хаты.
Соболевский разгладил лист тетрадной бумаги, погрыз кончик ручки, окунул в чернильницу, косо вывел: «Здравствуй, моя любимая…» Конечно, любимая. Он любит ее, очень любит. И она его тоже. Конечно, поженятся. Но, наверное, не сразу. Родители правильно советуют: обживись, устройся с работой, закончи вечернюю школу, а после и в загс. Легко сказать: после… Я же люблю ее! И вскорости увижу. А с заставой, с ребятами, со старшим лейтенантом распрощаюсь. Скажу ему: «Не поминайте лихом, Алексей Григорьевич» — тогда можно его и так назвать, считай, уж буду в «гражданке».
Я укачу до дому снова штукатурить, а он останется командовать заставой. Ну что ж, каждому свое. Я, можно сказать, штукатур по призванию, а Алексей Григорьевич пустил корни в пограничной службе. Да как глубоко пустил! Нашу заставу своими руками строил, когда еще солдатом тут служил. Котлован под фундамент рыл. Окончил школу сержантского состава и опять на заставу — старшиной. Окончил офицерское училище и опять сюда — начальником. Здорово? Для Алексея Григорьевича наша застава что родимый дом. И для меня она останется родимым домом, где бы я ни жил
И с женой у Алексея Григорьевича здорово получилось. Родилась и росла на границе, на Днестре, отец был майором, комендантом погранучастка. Погиб в первые дни войны с фашистами. А мать ее так и говорит: «Мы с Валечкой насквозь пограничные…» Хорошо пограничнику иметь такую жену!
А у меня как получится? Будет ли понимать меня с полуслова, как Валентина Николаевна понимает Алексея Григорьевича? Я сейчас напишу ей об этом…
Соболевский вздохнул, посмотрел на часы: перевалило за полночь. Дописал письмо, сложил его вчетверо, заклеил конверт, но адреса надписать не успел: раздался сигнал тревоги с границы. Соболевский вбежал в казарму, зычно крикнул:
— В ружье!
Доложил Коломыцеву, тот приказал:
— На лошадей! К месту происшествия!
Соболевский и Кошалковский, рядовой первого года службы, высокий, сутуловатый украинец, бросились к автоматам, затем — во двор, к конюшне.
— Живей, Василь! — крикнул Соболевский и прыгнул на заплясавшую лошадь.
Часовой, торопясь, распахнул ворота, и конники вымахали с заставы, поскакали вдоль границы: впереди — Соболевский, чуть сзади — Кошалковский.
Дождь хлестал в лицо, впитывался в одежду, тонкими струйками тек за шиворот, автомат колотился о грудь, из-под копыт лошади вылетали ошметки грязи, а Соболевский мысленно упрашивал: «Живей, Гнедко, живей! Чтоб не опоздать, чтоб перехватить их!»
Перехватить их… А кто они?
Когда Вячеслав Соболевский вечером беседовал с начальником заставы, они вышли с окраины приграничного города. За спиной остались уличные фонари, неоновая реклама кинотеатра, гудки легковых машин, людская речь.
Они тотчас же свернули с шоссе в поле, зашагали на запад. Их было двое, молодых, сильных. Они шли ходко, след в след, их подошвы растаптывали стебли озими, глаза ощупывали темноту, а пальцы сжимали оружие…
— Здесь кратчайший путь к границе, — сказал один.
— Да, — сказал другой.
Когда Вячеслав Соболевский распевал с ребятами, эти двое вышли к речке. На поляне, поросшей цветами, разделись и, держа над головой оружие и одежду, переплыли на противоположный берег.
— Теперь совсем близко, — сказал один.
— Да, — сказал другой.
Когда Вячеслав Соболевский заступил на дежурство, те двое спустились в овраг, пересекли ручей в камышах, миновали каменную россыпь в лишаях и верблюжьих колючках, посидели у родника, попили, отдохнули перед решающим броском.
— Если окликнут зеленые фуражки, стреляй на звук, — прошептал один.
Другой кивнул.
Когда Вячеслав сочинял письмо в Гомель, они поднялись из оврага на косогор и по пашне, увязая в раскисшей земле, побежали к границе, у проволочного забора упали, залегли, стали делать подкоп, чтобы пролезть.
Сечет дождь, смачно шлепаются ошметки грязи, вздымаются лошадиные бока, а Соболевскому кажется, что это он сам так дышит — тяжко, прерывисто. Живей, Гнедко, живей!