Поединок с гестапо
Шрифт:
Он долго лежит на спине, ровно и ритмично дыша. Он готовится встать, он собирает уцелевшие атомы своих сил. Встать — это первое.
Только без резкостей… Физрук хвалил его брюшной пресс, ну-ка, брюшной пресс, ну-ка, ты нынче главный работник, подыми мой торс, брюшной пресс, усади меня, я не могу помочь, у меня руки закованы.
Так… Теперь поворот на месте и опустить ноги на пол. Опираться надо на правую, но и левой не избежать… Раз! Он стоит, качаясь, ничего не видя от боли, но стоит — и делает первый шаг. К счастью, их нужно немного.
Да, тут шляпка большого, великолепного, могучего гвоздя. Он гладит ее пальцами, звякают
Шаги часового останавливаются у двери. Шаг, шаг, шаг! Приговоренный к расстрелу франтирёр лежит без движения. Не поет, не кричит. Кончается. Не доживет до расстрела. Дверь затворяется.
И опять — шаг, шаг, шаг. Порик снова встает. Вот он, гвоздь, он уже чуть-чуть приоткрылся, шляпка уже не прижата к камню, шляпка сидит на крепкой железной шее, ее можно пощупать, можно лизнуть — железное тельце оружия.
День угасает. Откуда берутся силы?
Где-то около одиннадцати ночи он последний раз потянул гвоздь зубами — и тело, как гибкий умный рычаг, спружинило, напряглось, — и пошел, пошел гвоздь, с тихим шорохом вылез из каменного гнезда, длинный, холодный, прямой.
В нем было сантиметров девять, старый, солидный гвоздь, слегка проржавленный, — на такие вешают тяжелые полки, колуны, большие картины. Гвоздь — домашняя вещь, уютная, удобная. Сегодня он заменит трехлинейку, карабин, парабеллум, гранату, сегодня гвоздь станет шпагой, мечом, кинжалом, орудием спасения.
Порик отдыхал около часа. Покричал часового. Попросил пить. Тот включил из коридора свет, принес жестянку с водой. Порик, держа жестянку обеими скованными руками, короткими глотками тянул воду. Рассматривал. Высок, значит, надо, чтобы нагнулся. Автомат через грудь — скинуть сразу нельзя. Кинжал у пояса — это удачно. Пистолета нет, часовым не положено.
Пора. План ясен. В соседней камере весь день тихо, она пуста. Надо, чтобы этот здоровенный нагнулся. Надо! Что ж, нагнется. Больно, конечно, хотя и не очень: болевые центры погашены волей. Василий, кривясь, сдирает тряпку с развороченного пулей плеча. Нагнется, — как не посмотреть на такую рану.
Пора. Помогая зубами, Порик отжимает гвоздем защелки наручников. Сгибает и разгибает правую руку. Он спокоен, он совершенно спокоен.
Часовой мнется у двери. Русский смертник зовет опять, неугомонный дьявол. Воды, воды, — скоро тебе не надо будет воды. Конец смены далек, сколько еще раз он станет кричать, русский бандит!
Вот он — часовой. Вот его недовольное лицо. Ну, в чем дело? Какая рана? Я не доктор! Плечо? Немец чуть отшатывается: ему не часто приходилось видеть подобное. Он нагибается совсем немного, слегка лишь склоняет голову, — и правая рука Порика бьет гвоздем в белый, беззащитный, открытый висок часового.
Удар верный!..
Часовой падает прямо вперед — и рука Василия зажимает его мычащий рот. Другая рука выдергивает кинжал из чехла. Тело — на топчан… Прикрыть одеялом… Ключи от камер… В коридоре пусто. Будто делая что-то привычное, интуицией понимая, какой ключ — к чему, Порик запирает свою камеру. Замирает на мгновение перед соседней дверью, она почему-то даже не заперта. И вдруг слышит снизу маршевую немецкую песню. Какое счастье — у них, кажется, пьянка! Он проскальзывает в камеру, запирает ее изнутри и сейчас же спохватывается. Автомат! Он не снял с часового автомат! Поздно. Кинжал с ним. У него гвоздь, кинжал и не меньше получаса времени. Может быть, час. Гвоздь, кинжал, час.
Мертвые спасают живого
То, что он уже совершил, — выше нормальных человеческих сил. Четырежды раненный, много раз пытанный, измученный, голодный, безоружный… А он — на ногах, он ступает сильно и мягко, его мозг логичен и скор, мускулы ощущают беспрерывный приток энергии. Но то, что ему еще предстоит совершить, выходит за всякие пределы нормы.
Есть нечто в действиях героических необъяснимое обычным путем именно потому, что героические действия необычны. Это нечто — уникальное состояние духа героя, взлет слитых воедино и друг друга подстегивающих умственных, нравственных и физических сил к их самому высшему небу; если хотите — в их космос, а космос, как известно, бесконечен. На этом взлете арифметический отсчет человеческих способностей, выражаемых обычно в килограммометрах физического или умственного напряжения, исчезает, тут входит в силу иной счет, высшая математика душевных и телесных прозрений. И мы останавливаемся изумленные, мы с искренним недоумением разводим руками — как же может Василий Порик совершать действия, непосильные даже для очень здорового, очень сильного человека!
…Решетку он вынул быстро. Там, где остались пазы от нее, камень крошился легче. Дальше пошел «основняк», спрессованная за долгие годы глыба. Он вгрызался в нее кинжалом, он бил концом сверху, потом подпиливая выщерблины с боков, сдувал, сгребал пыль, мелкие камешки, и они падали под ноги, больно прокатываясь под стопой. Василию казалось, что камень просто упрямится, камень дурит — ну что ему, жалко, что ли, ну какое ему дело! Он разговаривал шепотом со стеной, как с животным, то ласково, то зло: «Ну, скорей, не задерживай, не дури, ломайся же, сволочь, ломайся!» А камень равнодушно молчал, медленно, лениво обсыпаясь на ноги под неумелым нажимом кинжала, приспособленного для резания людей, но не крепостей.
Дважды какие-то пьяные охранники протопывали к его недавней камере, хохоча, кричали через дверь непристойности, описывали, к какому рву они скоро поставят русского бандита и как его там будут жрать черви. Василий замирал, — без испуга, страха не было, нисколечко не было страха, а просто следовало не шуметь. «Где это Вилли запропастился?» — спросил кто-то. «Надрался, наверное, с ребятами и пишет письмо своей девке в Бреслау, что ты, его не знаешь!» — ответили ему.
«Какое счастье, что у них пьянка! Ко рву вы меня не поставите, ко рву не поставите, несите ко рву вашего Вилли, — он больше ничего не напишет своей девке в Бреслау. Еще сантиметра два, хотя бы еще два сантиметра… Кинжал затупился, эрзац-сталь, немецкая дрянь, режь, собака, я не встану у рва, режь, еще бы немножко шире!»
Расползалась, расползалась дыра, разъезжались углы и простенки, неровный четырехугольник, вырезанный ножом в камне, в ширину уже почти равнялся плечам.
Решетка была ржавая, прут выдернулся и согнулся легко. А выдержит он? Э, да что там, другого нет. На топчане одеяло, в дело одеяло. Брюки, куртка, рубашка, кальсоны… Ну, кинжал, напоследок!
В темноте он резал на длинные полосы все матерчатое, что нашлось. Резал и связывал, связывал и сплетал. Одеяло — старье, гниль, кальсоны тонки, черт! В два раза все равно не хватит. Хоть бы кусок веревки!