Поэт и композитор
Шрифт:
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Поэт и композитор
Перевод А.Михайлова
Крупнейший представитель немецкого романтизма XVIII - начала XIX века, Э.Т.А.Гофман внес значительный вклад в искусство. Композитор, дирижер, писатель, он прославился как автор произведений, в которых нашли яркое воплощение созданные им романтические образы, оказавшие влияние на творчество композиторов-романтиков, в частности Р.Шумана.
В книгу включены произведения Гофмана, художественные образы которых так или иначе связаны с музыкальным искусством. Четыре новеллы ("Фермата", "Поэт и композитор", "Состязание певцов", "Автомат") публикуются в новом переводе А.Михайлова.
Враг стоял у стен города, грохот пушек доносился со всех сторон, и бомбы проносились по воздуху, шипя и разбрасывая искры. Жители города, с лицами бледными от страха, разбегались по своим домам, и только слышен был с пустынных улиц цокот копыт - то конные патрули, мчась во весь опор, с руганью гнали к укреплениям последних замешкавшихся солдат. И только один Людвиг оставался в своей комнатенке, выходившей окнами
Да и то правда: ночь прошла спокойно, а наутро все узнали, что армия заняла другую позицию, добровольно сдав город противнику. Выйдя из погреба, люди увидели, что уже неприятельские кавалеристы объезжают город; расклеенные повсюду объявления обещали жителям покой и неприкосновенность имущества. Людвиг смешался с пестрой толпой, которая шла встречать вражеского военачальника, испытывая любопытство к невиданному зрелищу: под бодрые звуки труб, окруженный гвардейцами в блестящих мундирах, тот въехал в ворота города.
Людвиг не поверил глазам своим, когда среди адъютантов вдруг увидел своего горячо любимого Фердинанда, университетского товарища: одетый просто, с рукой на перевязи, Фердинанд ловко прогарцевал совсем рядом с ним на великолепной буланой лошади. "Да ведь это же он - он и никаких гвоздей!" непроизвольно вырвалось у Людвига. Напрасно пытался он догнать друга - того унес прочь резвый конь, и Людвиг, погрузившись в думы, вернулся домой. Однако работа не шла, образ старого друга, которого он вот уж много лет как потерял из виду, не давал покоя душе, в ярком блеске предстала перед его внутренним взором блаженная пора юности, которая прошла у Людвига в обществе Фердинанда. Приятель не выказывал тогда ни малейшей склонности к военной службе, он посвятил себя служению Музам, и не одно вдохновенное создание свидетельствовало в те годы о его поэтическом призвании. Людвиг тем более не мог взять в толк, отчего такая крутая перемена произошла с его другом, он горел желанием увидеть его, поговорить с ним, но только не знал, как его найти.
А город все оживлялся: большая часть неприятельской армии уже покинула его, зато прибыли государи, стоявшие во главе войска; здесь в городе они намеревались отдыхать в течение нескольких дней. Чем больше движения и суеты заметно было в главной квартире, тем меньше оставалось для Людвига надежд вновь увидеть своего друга, но вот наконец в отдаленной и полупустой кофейне, где обычно скромно ужинал Людвиг, тот неожиданно сам бросился в его объятья с пылким выражением самой искренней радости. Людвиг молчал, потому что некое неприятное чувство омрачало для него столь желанный миг встречи. Как это порой бывает во сне, когда, кажется, обнимаешь возлюбленную, а она тут же внезапно превращается в какое-то незнакомое существо, и радость теряется в глумливой игре масок...
Кроткий сын Муз, творец стольких романтических песен, облаченных в звуки самим же Людвигом, - он стоял теперь перед ним с высоким султаном на шлеме, с огромной погромыхивающей саблей на боку, и даже голос его нельзя было узнать - он звучал резко, надтреснуто! Мрачный взгляд Людвига упал на раненую руку, потом скользнул выше, к ордену на груди. Тут Фердинанд обнял его правой рукой и сильно, крепко прижал к груди. Он сказал:
– Я знаю, что ты теперь думаешь, что чувствуешь! Отечество призвало меня, и я не мог не быть послушным его зову! И эта рука, которая привыкла лишь водить легким пером, взялась за меч - взялась с радостью, с восторгом, с тем энтузиазмом, какой святое дело воспламеняет в душе каждого, кого еще не обратило в раба малодушие! И я уже пролил свою кровь - и только случай, пожелавший, чтобы я исполнил свой долг на глазах моего государя, даровал мне орден. Но поверь, Людвиг! Струны, столь часто звучавшие в моей груди, струны, звуки которых столь часто обращались к тебе, они целы - ныне, как и прежде: после жестоких, кровопролитных битв, в одиночестве, стоя на карауле, пока кавалеристы отдыхали вокруг костра на биваке, я, охваченный вдохновением, сочинил не одну песнь, что возвышала и укрепляла меня в моем великом призвании, в борьбе за свободу и честь!
Людвиг, слыша эти слова, чувствовал, что сердце его оттаивает, и когда он вместе с Фердинандом перешел в отдельную комнату, когда Фердинанд снял с себя шлем и отцепил саблю, ему почудилось, будто друг только подразнил его, представ перед ним в столь необычном одеянии. После небольшой закуски, какую принесли им, под звон бокалов оба друга ощутили прилив сил, бодрости, прежние прекрасные времена окружили их своими красками, своими бликами, и вновь, во всем великолепии первозданной юности, вернулись к ним приятные картины, какие чарами волшебства вызывали к жизни соединенные их устремления, их искусство. Фердинанд подробно расспрашивал обо всем, что сочинил за это время Людвиг, и был до крайности удивлен, когда Людвиг признался, что до сих пор не собрался написать и представить на театре оперу, - он так и не нашел такого поэтического произведения, сюжет и все развитие которого вдохновили бы его на создание оперы.
– Не понимаю, - сказал Фердинанд.
– Ведь тебе при твоей живой фантазии, при твоем владении языком, конечно же, не составило бы труда давным-давно сочинить для себя оперу!
Людвиг. Признаюсь тебе, моей фантазии наверняка достанет живости, чтобы придумать хороший сюжет для оперы. Особенно ночью легкая головная боль, бывает, приводит меня в такое состояние, когда видишь сны и сам не знаешь, то ли спишь, то ли бодрствуешь; тогда на ум приходят очень хорошие, подлинно романтические оперы. Но мало и этого: их тут же исполняют перед тобой, да еще с твоей же музыкой. Но мне кажется, что у меня совсем отсутствует иной дар - способность запоминать и записывать увиденное, и, право же, трудно ждать от нас, композиторов, чтобы мы выучивали чисто механические приемы, необходимые для успеха в любом виде искусства и требующие постоянного усердия и непрерывного упражнения, и все лишь ради того, чтобы самому кропать стихи. Но даже если бы я и приобрел это умение правильно и со вкусом выстраивать задуманный сюжет в драматической форме, в стихах, то я все равно едва ли решился бы сочинять сам для себя оперу.
Фердинанд. Но кто лучше тебя сумеет вникнуть в твои музыкальные искания?
Людвиг. Должно быть, ты прав. Однако мне порою кажется, что на душе у композитора, вознамерившегося излагать стихами задуманный им оперный сюжет, - что на душе у него должно быть примерно так, как у живописца, которого принуждали бы поначалу изготовлять трудоемкую гравюру на меди, а затем уже живыми красками рисовать образ, зачатый его фантазией.
Фердинанд. Ты полагаешь, что необходимый для сочинения музыки пыл весь изойдет искрами и испарится, пока композитор рифмует свои строки?
Людвиг. Разумеется! Так это и будет. В конце концов мои стихи покажутся мне чем-то вроде бумажных гильз от вчерашних ракет, что разлетелись во все стороны, треща и прогорая... А если говорить серьезно, то мне представляется, что в музыке более, чем в каком-либо другом искусстве, для успеха сочинения необходимо, чтобы целое схватывалось с пылу с жару, вместе со всеми своими частями и мельчайшими деталями, потому что всякое оттачивание и вылизывание в музыке хуже и вреднее всего. Я ведь по собственному опыту знаю, что самая лучшая мелодия - та, что словно по мановению волшебной палочки пробуждается при чтении стихотворения. Для композиторского замысла она, быть может, даже единственно истинна. Сочиняя стихи, музыкант не мог бы не увлекаться музыкой, которую вызывает сама же драматическая ситуация. До конца захваченный музыкой, думая лишь о мелодиях, плывущих к нему, композитор напрасно мучился бы над словами, а если бы ему и удалось принудить себя силой, то мелодический поток, только что бушевавший и гнавший перед собой высокие волны, очень скоро ушел бы в бесплодный песок пустыни. Еще более определенно выскажу тебе глубочайшее свое убеждение: в миг музыкального вдохновения любые слова, любые фразы показались бы композитору бледными, жалкими, ни на что не годными, и ему пришлось бы сходить с высот своего вдохновения лишь затем, чтобы просить подаяния в низшей сфере слов. А ведь здесь ему быстренько подрежут крылья - словно плененному орлу, - и никогда уж не сможет он взлететь к солнцу!