Поэты и цари
Шрифт:
Начав жизнь в яркую, радостную, феерическую пушкинскую эпоху (родился в 1812 году; их с нашим Демиургом разделяют, следовательно, 13 лет), он закончил ее в 1891 году, в трезвую, практическую, уже вполне буржуазную эпоху, меблированную такими понятиями, как «акция», «счет в банке», «бюджет», «пайщики», «партнеры».
Наевшись досыта народничеством и опившись крови, оцета и желчи с народовольцами, убившая лучшего из своих царей Россия вышла из этих политических игр, копила капитал, богатела, по солженицынской мечте «сберегала народ» и готовилась принять на царство своего последнего царя, скромного и непритязательного мученика. Гончаров жил долго и спокойно, со вкусом.
«Блюдя достоинство и честь, не лез, во что не стоит лезть». Но здесь ирония Петера Вейса и кончается. Никто не скажет, что он «держался нужных идеалов» страха и корысти ради. Да, скандалов избегал. Не был, не имел, не привлекался, даже за границей не жил (все та же горькая доля разночинца: имений не было!). Его не арестовывали, не судили, не ссылали, не посылали на каторгу. Даже на дуэлях он не дрался, даже деньги в казино не проигрывал. Никакой романтики. Дай Бог каждому литератору так прожить: не привлекаться, не иметь, не скитаться, не голодать, не схватить чахотку, не сойти в безвременную могилу. Всю жизнь, как Штольц, он честно зарабатывал свой хлеб. Правда, не разбогател, а литература не давала ничего, кроме среднего
В русской литературе, подобной чайке, которую непременно должны застрелить, или кораблю – вечному «Титанику», постоянно тонущему; в литературе, терзаемой бесчисленными бедами, вымышленными и настоящими, и неподдельными мучительными страстями, в литературе-катастрофе, где авторы даже из нормальной упорядоченной жизни ухитряются извлечь неисцелимую печаль и тоску, Иван Александрович Гончаров необычен.
Он рационалист, у него «ясный, охлажденный ум» (опять Пушкин! куда мы без него! Но у Онегина ум был «резкий», ему нравилась хула; а у Гончарова – просто ясный, ему нравится анализ). Он никуда не заносится и никуда не зовет. Он начал писать поздно, поэтому писал рассудочнее, чем у нас принято. Напечатал первый роман в 1847 году (35 лет! Акме! Зенит таланта, вершина) и поэтому сразу попал со своей «Обыкновенной историей» во властители дум. Великого «Обломова»: разоблачения себя и страны (разоблачения мягкого, деликатного, но именно в силу этого вышел «окончательный диагноз») публике пришлось ждать до 1859 года, 12 лет! «Обрыв» выйдет в 1868 году. Три «О». «ООО». «Общество ограниченной ответственности». Это суть писательского пафоса Гончарова, это его завещание потомкам, современникам и русской литературе, его апология России в глазах Запада: не взваливайте на себя целый мир, вы не Атланты. Не беритесь отвечать за поколение, человечество, земной шар, всеобщее счастье. Отвечайте сами за себя: за свой доход, за свою жену, за своих детей, за свою совесть, за свой дом. А человечество как-нибудь без вас устроится.
Творчество Гончарова – холодный душ, прививка против розовых соплей, голубых слюней, «сердечных излияний» (его термин!), безумных мечтаний, безбрежного идеализма. Умный Гончаров видел нигилистов, видел народников, видел народовольцев и смерть Александра Освободителя. Видел и понял, что за этими розовыми идеалами идут свинцовые времена, что идеализм кончится деспотизмом. За розовым и голубым жеманством шло красное палачество.
Его книги были пророчеством, спасительным для России. Не помогло. Наплевали и пошли дальше. Вообще на всех фронтах у Гончарова нарисовался полный облом. Он хотел предостеречь – и не был услышан. Он хотел «влиять на умы молодежи» (печатался в «Современнике», не где-нибудь!), но молодежь была левая и ему не поверила. Он ясно видел обрыв, к которому бежала Россия, как его безрассудная Вера, чтобы беззаконно отдаться нигилизму и левым идеям, как Марку Волохову с ружьем, питающемуся чужими подачками (за счет того общества, которое он хотел разрушить). Иван Гончаров стоял в засаде над этой пропастью во ржи, над этим обрывом, и хотел поймать Россию на лету, как заблудившегося, неосторожного ребенка – и не поймал.
А свою жизнь он устроил по-человечески. Захотелось увидеть мир, а денег не было. (Он не кропал. Он писал, писал редко, взвешенно, шлифуя слова, как драгоценные камни: неяркий и неброский жемчуг, водившийся когда-то в наших реках.) И вот он нанимается в 1852 году секретарем. Секретарем к адмиралу Е.В. Путятину, в кругосветку, на фрегат «Паллада».
Cвет посмотрел, путевые заметки опубликовал, жалованье получил. Но дальше его подработки стали ужасно раздражать левую интеллигенцию (которая в 60-е годы, аккурат ко времени Великих реформ, начинает вместе с нигилистами и нигилистками, сначала в рамках каракозовского кружка, вынашивать тупой идеал «Смерть беспощадная всем плутократам, всем паразитам трудящихся масс, мщенье и смерть всем царям-супостатам, близок победы торжественный час»). Иван Александрович устраивается на службу в Цензурный комитет и, наконец, замеченный из Зимнего, приглашается (и соглашается!) преподавать русскую литературу наследнику престола. Белинскому и его команде это нравится не больше, чем Григорию Явлинскому и «Яблоку» – достижения Гайдара и Чубайса на ниве реформ в ельцинской администрации. Хотя Гончаров-цензор спасает и пропускает тургеневские «Записки охотника» и «Тысячу душ» А.Ф. Писемского. Но радикальные, экстремистские листки он не щадит. А они начинают заменять левой молодежи все изящные искусства. А тут, с осени 1862-го по лето 1863 года, писатель редактирует «официозную» (то есть реформаторскую) газету «Северная почта». Он не стал народным кумиром, ибо был либералом, консерватором, аналитиком, скептиком и независимым от толпы умным человеком. Он не шарахался, как Достоевский, от революции и эшафота к охранительству, мракобесию и монархизму в кубе. За гробом его не несли кандалов и на его могиле не «горит без надписи кинжал».
Он оставил нам (через век и 15 лет!) три задачки, а решения все еще нет. Современникам он оставил три «проклятых», роковых вопроса, поэтому левые радикалы поспешили проклясть и заклеймить его. Иностранным читателям, позавчерашним и сегодняшним, он оставил учебник, по которому можно изучать Россию. Академическое издание. Беспощадная объективность. Норма, а не патология, как у Достоевского. Просто жизнь. Какова же жизнь и какова же норма? «Обыкновенная история» – вот норма жизни. Еще с пушкинских времен: «Блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто вовремя созрел…» Разве это не история старшего и младшего Адуевых? «Кто постепенно жизни холод с годами вытерпеть сумел…» «Кто в двадцать лет был франт и хват, а в тридцать выгодно женат. Кто в пятьдесят освободился от частных и других долгов, кто славы, денег и чинов спокойно в очередь добился…» Вы не забыли, что русская литература служит обедню в храме, построенном Пушкиным? И не страшно ли вам? Молодой Саша Адуев был восторжен и глуп, а дядюшка Петр Иваныч учил его жизненной премудрости. А потом он вошел во вкус, дослужился, взял в приданое 1000 душ и стал холодным, бездушным чиновником, функционером, хуже дядюшки. Жуткая закономерность: в тридцать лет российский бюрократ превращается в скотину в вицмундире, и все человеческое в нем умирает. И мрет от горя, тоски и нежити жена дядюшки, поэтическая Лиза. За десять лет добрый и умный муж довел ее до чахотки и до желания умереть.
Гоголь мелкого чиновника пожалел, Чехов будет над ними издеваться, будет их ненавидеть. Салтыков-Щедрин посмеется, правда, без чеховской личной злости и пристрастия. А Гончаров просто констатирует: в России служба приводит чиновника к утрате всего человеческого. И чем больше денег, тем меньше души.
БАРИН ТУРГЕНЕВ ПИСАЛ КРАСИВО
Нигилист Базаров советовал своему другу, приличному мальчику из хорошей семьи Аркадию, «не говорить красиво». На самом деле Аркадий не говорил красиво, он говорил пафосно, восторженно, нелепо, неумно, с неуместным пылом неофита. А вот сам Иван Сергеевич Тургенев очень красиво писал. Умно, талантливо, печально, тонко. И красиво, необыкновенно красиво. Прекрасно. Жил он по нынешним стандартам недолго, да и со Львом Николаевичем Толстым в долгожительстве сравняться бы не мог. Подумаешь, всего 65 лет! С 1818 по 1883-й… Но в эти годы уместился век, Серебряный век, ХIХ, на который так грешил Блок, обозвавший его «железным». Век восхитительной, своеобразной, выхоленной и аристократической русской культуры, праздной, глубокой, интеллектуальной, вечной… И век, в который взошли семена русского бунта, возроптавшего против этой русской культуры, бунта глубоко литературного, романтического, свирепого, кинематографического, бессмысленного, беспощадного, превращающего жизнь даже не в пустыню, а в скучную серую казарму. Тургенев видел эту наползающую тень, он даже попытался ее идентифицировать. Но его гармоническое золотое перо, его умная и печальная Муза не были приспособлены для изображения уродства, да и как было объяснить, что ученый и пылкий Рудин, поэтическая Наталья, пламенная Елена, вдохновенный фанатик Инсаров, робкая, ищущая цели и идеала Марианна из «Нови», и нелепый, неуклюжий, но, безусловно, искренний Нежданов дадут вместе со своими учениками и эпигонами такое грязное, пошлое чудовище, как российский большевизм? Ведь Иван Сергеевич Тургенев, принимавший в разумных пределах «новые веяния», барин и аристократ духа, дожил до ужасной смерти царя-освободителя и мог бы попытаться описать народовольцев. Но он не мог впустить в свой зеленый, благоуханный, цивилизованный или патриархальный, сказочный, но все равно красивый мир «убивцев». Он остановил народников на трепе, на громких словесах. Пролитая ими кровь была для него как проклятие, как вторжение чего-то инородного. Убийца – всегда выродок. Таков спокойный, но непререкаемый приговор русской культуры. Вспомните, почему Бог не дает счастья Онегину. Он пролил кровь Ленского, пролил ни за что. Верочка Фигнер, красивая, смелая идеалистка; нежная и беременная Геся Гельфман; русская Жанна д’Арк Софья Перовская; ученый-изобретатель Кибальчич; признававший учение Христа за его «жертвенность» Желябов, сам донесший на себя и потребовавший виселицы… И результат их самопожертвования, их пострига, их аскезы и «гражданского служения»: мертвый Александр, пытавшийся поднять Россию до Европы, несколько губернаторов, полицмейстеров и других функционеров режима, взорванных или заколотых… А в перспективе – кровавый Армагеддон. Как одно получилось из другого? В рамках разума и русской дворянской культуры (а другой не было) ответа нет.
Иван Сергеевич был барином и джентльменом (это не всегда совпадает) и по рождению, и по воспитанию, и по статусу (он был богат и независим). Старинный дворянский род, богатая помещица-мать, имение Спасское-Лутовиново. Дорогие частные пансионы, хорошие частные учителя; потом – Московский университет, все то же отделение словесности, сменяющееся историко-филологическим факультетом в Санкт-Петербургском университете. Он учится в Германии, ездит по Италии, знакомится с интересными людьми (с Грановским и Бакуниным). Он свободен, он ничей, он не нуждается в заработке. В Министерстве внутренних дел он служил всего-то 2 года (послужить немного – хороший тон!), с 1843 по 1845 год. Интересно, что свои романы он напишет сравнительно поздно («Рудин» – в 1856 году, то есть в 38 лет), зрелым, пожившим, уже усталым человеком. Умный человек в России рано устает; чаще всего у него опускаются руки.
Все начинается с 1847 года, с «Записок охотника». Это почти что путевые заметки. Молодой барин, охотник: ягдташ, ружье, дичь, собака, охотничий щегольской костюм. Описывает что видит. Он барин: у него много досуга, достаточно денег и образования, он утонченно воспитан и любит этот зелено-золотой мир, солнце, листья, рощи, щемящий душу простор, безбрежную, как море, равнину: «Две-три усадьбы дворянских, двадцать господних церквей, сто деревенек крестьянских, как на ладони, на ней». Но он и джентльмен: ему неприятно рабство и искательство, оно оскорбляет его человеческое достоинство. Конечно, тут же являются со своими восторгами (надо сказать – преувеличенными) наши давние знакомцы из «Современника»: Некрасов, Панаев, Белинский (которого добрый Тургенев полечит за границей за свой счет) да еще Писарев с Добролюбовым. Они все время судорожно искали в российских литераторах «своих», «наших», «идущих вместе». Когда находили, прижимали к сердцу, когда не находили, посылали такового литератора к черту. Они бросались на литературу, как стая стервятников, выплевывая непригодное для дела свержения (или хотя бы дискредитации) «кровавого царского режима». Часто ошибались в своих авансах. Ошибались они с Тургеневым процентов эдак на семьдесят. С Гончаровым – вообще на все 95 %. И невдомек было им всем, что как раз «служить народу», или «прогрессу», или воспитывать Стенек Разиных, Емелек Пугачевых и Павликов Морозовых, Корчагиных и Власовых литература не должна. Она служит истине и красоте, вернее, питается ими, как море. Волга впадает в Каспийское море, а Истина и Красота впадают в литературу.