Поезд на третьем пути
Шрифт:
И когда на сцену, в белой тунике, выходила Психея, Юренева, и молитвенно складывала руки на груди, - в те годы это был классический приём, которым выражалось и подчёркивалось целомудрие, - глаза были устремлены к небу, с которого, по недосмотру машиниста, спускались оскорбительные веревки, - и навстречу Психее, из глубины полотняных декораций, колыхавшихся от тяжеловесной походки легкокрылого Эроса, шёл, тяжело дыша, сорокалетний первый любовник, и низкой октавой начинал
Я Эрос, да! Я той любви создатель,
Что упадает вглубь и рвется
Я жизни жертвенник, я щедрый мук податель,
Начало и конец во мне всего слились...
И не переводя дыхания, швырял неосязаемую бесплотную Психею на пыльный ковёр, - ну, тут, провинция не выдерживала!
Стоном стонал пятиярусный, до отказу переполненный театр.
Восторг не знал границ, умилённое восхищение не имело пределов.
А самое изумительное заключалось в том, что подавляющее большинство потрясённых зрителей, девяносто девять на сто, и понятия не имели ни об Эросе, ни о Психее, ни о символах, ни о мифах.
Но так велика была потребность в музыке непонятных слов, пламени театральных треножников, во всех этих бесконечных перевоплощениях Психеи, которая так ни на миг и не поколебала веры в свою первозданную девственность, так хотелось этой самой творимой легенды, что эх! хоть раз в жизни, но красиво!..
– бис! бис! бис! браво, Психея! браво, Юренева! занавес! занавес! еще раз занавес!
И, надрывая лёгкие, в умилении, в исступлении, в изнеможении, отдавала уездная, честная, настоящая публика свою неумеренную дань святому искусству.
***
Театр был выкрашен в ярко-розовый цвет, на фронтоне золотыми буквами так и было начертано: Храм Мельпомены.
А под сим пояснение: театр отставного ротмистра Кузмицкого.
Четыре колонны поддерживают фронтон; направо - вход для публики, с левой стороны - святая святых: вход для артистов.
Надо ли говорить, что чувствительное население толпилось именно перед входом для артистов, и каждый раз, когда появлялся, нахлобучив меховую шапку на облысевшую голову, очередной жен-премьер, - Любич, Любин, Любимов, Любозаров, - его окружали тесным кольцом, протягивая заранее купленные на последние копейки открытки с фотографией полубога, и молитвенно просили надписать.
Редакция актерских автографов была большей частью типа стандартного: "Пусть жертвенник разбит, огонь еще пылает... На добрую память истинному другу искусства Володе Сыромяткину - благодарный Артамон Рампов-Запортальский".
***
Внутри театра всё было, как надо. И вестибюль, и длинное фойэ, и у каждого внутреннего входа в зал непроницаемые контролёры, - и в провинции их называли билетерами.
И, наконец, самый зал.
Боже, с каким трепетом входили мы в храм искусства!
И как знали наизусть все эти ложи бенуара, бельэтажа, директорскую ложу, и все кресла первого ряда, на которых белели тщательно выписанные картонки: кресло господина полицеймейстера; товарища городского головы; управляющего акцизным сбором; начальника пожарной команды, бранд-майора Кологривова; и три кресла для представителей печати...
Печать была представлена довольно широко:
– "Ведомости Городского Новоградского самоуправления".
Прогрессивный "Голос юга", под редакцией Димитрия Степановича Горшкова, впоследствии - члена Государственной Думы.
И, наконец, "Новоградские новости" Лапидуса.
Имени-отчества у Лапидуса не было, что отчасти определяло направление газеты.
Отчёты и театральные рецензии могли взбудоражить самое спокойное и насыщенное воображение.
Стиль был приблизительно такой: "...прелестная Жданова-Нежданова в роли Маргариты Готье художественно изобразила знаменитую сцену конвульсий в последнем акте!.. Смерть от чахотки буквально заразила весь театр. Вообще вся труппа была на высоте, чего нельзя сказать о погоде... По окончании спектакля пошёл проливной дождь, что, впрочем, нельзя поставить в вину директору труппы, г. Эльскому".
В конце рецензии, в зависимости от добрых или худых отношений, в которых находился автор с отставным ротмистром Кузмицким, следовал обыкновенно один и тот же стереотип, в двух неизменных вариантах.
– Театр был наполовину полон, - писал друг искусства и ротмистра.
– Театр был наполовину пуст, - писал ядовитый Зоил.
***
Ложи и кресла были обиты потёртым от времени темно-красным плюшем, с обязательной бахромой, отливавшей волшебным блеском керосиновых ламп под молочными абажурами.
Но центром притяжения был, конечно, занавес, в тяжелых, пыльных складках, тоже весь из темного пунцового бархата, с золотыми кистями по бокам и с узорно выведенным во всю длину многообещающим изречением:
"Слезы облагораживают душу".
Правду сказать, тирада эта бывала иногда в полном противоречии с шедшим в заключение спектакля водевилем "Деньщик подвёл", "с пением и танцами, и при участии любимца публики, известного комика-буфф, Коныча".
Однако, что же говорить, несмотря на свое кавалерийское прошлое, отставной ротмистр был очевидно глубоко художественной натурой и знал, с чем что кушают.
Всё в этом несомненном храме было ловко и тонко обдумано.
И знаменитая, спускавшаяся с потолка люстра в лирах и амурах; и вышка раёк - галёрка, с широковещательными надписями на каждом столбе, вроде: "Просят плевать в плевательницу" или: "Во время представления строго воспрещается опираться на соседей", и неприступного вида билетеры в потрясающих униформах с золотыми пуговицами и аксельбантами; и две настоящие древнегреческие маски из растрескавшегося гипса, одна - Афины-Паллады, над входом в помещение "Для дам", и другая маска Юпитера-Громовержца над входом в помещение "Для мужчин"; и, наконец, театральный буфет с прохладительными напитками - оршадом, лимонадом, сельтерской водой с сиропом, пивом завода Стрицкого; а при этом - трубочки с кремом, халва, и рахат-лукум, и настоящий мармелад фруктовой фабрики Балабухи в Киеве.