Поездом к океану
Шрифт:
Так ничего и не добившись, Аня совершила третью глупость. Впрочем, вранье. Третью глупость совершала вовсе никакая не Аня. Ее своими руками творила Аньес де Брольи, вышедшая из здания МГУ и добредшая кое-как до ближайшего автомата. В тот момент она не думала, хотя должна бы была. Думать сил уже не оставалась. Сил достало лишь снять трубку, бросить монетку и набрать номер телефона, по которому она никогда не звонила, хотя всегда знала, что там ей помогут.
И снова она говорила, говорила, говорила, спокойно и взвешенно, без капли волнения в голосе, будто это ее и не касалось, совсем как переводила тому сероглазому А.-Р. — странно, единственное, что Аньес
А потом повторяла: «Пожалуйста, Саша. Мне не так много надо. Только поговорить». Давила на него. Давила изо всех сил, зная, что у нее больше нет впереди всей жизни, как раньше. Той самой, что она видела во сне, искрящуюся яркими вспышками, которых ей никогда не забыть.
— Кушайте, давайте, кушайте, а то опять потом весь день будете спать на ходу, — вернула Аню на эту землю Зина, прокручивая колесико на радиоприемнике и добавляя громкости. — Уж не знаю, как там с чем другим, но хоть кофе в этом олимпийском дурмане напьешься.
— Зина, я полагаю, вот то, что ты мне в чашке сейчас наколотила — это не кофе, — вяло улыбнулась Аня. — И ты сама открытие смотреть будешь, не кокетничай.
— Как же! Индийский, растворимый! — протест против первого тезиса был слишком явный, как и игнорирование второго, весьма справедливого.
— Кофе, Зина, должен быть в зернах. Его жарят, мелят, а потом варят.
— Так я ж его и так и жарю, и мелю, и варю! Будто он от этого лучше становится. А тут в чашку насыпал, кипятком залил, красота!
Далее продолжать дискуссию Аня не стала. Ни к чему. Даже в самые страшные времена, когда ей приходилось и голодать, и умирать, единственное, в чем она ни за что не отказала бы себе, имей возможность получить, — это чашка кофе. Горячего и несладкого. Будто бы он — единственный смысл, ради которого она держится за землю. Хоть в Париже, хоть в Ренне, хоть в благословенной земле родного дома, где по сей день, утопая в золотом крестовнике, стоит поместье Tour-tan[2]. Хоть в горящем под ногами Вьетбаке[3], который сжег дотла ее настоящее имя.
Здесь, в мире и сытости, в стране победившего чая, как часто говорил Мартьянов, глядя на ее вечную радость, если в руках оказывался вожделенный напиток, она позволила себе оставить единственную привычку из своего прошлого и безвозвратно ушедшего.
Суровая Зина, в душе все еще девочка, что стало заметно с годами, прибилась к ней в пятьдесят четвертом, когда сама Аня еще только училась быть Аней. Она была не старше двадцати пяти лет и повстречалась ей в краю угольных шахт, где Гийо снимала репортаж. Ее ноги уже тогда покрывала варикозная сетка, а боевой характер никуда не прятал непереносимую усталость во взгляде. Она уже успела сходить замуж, вытравить беременность у местной повитухи, попасть в завал, просидев двое суток в темноте и отстукиваясь молотком, что жива. На ней держалась семья и ее поколачивал муж. Ее надо было спасать.
Аня спасать не умела, даже саму себя. Но тогда зачем-то предложила девчонке пойти к ней ассистенткой. Мол, всему научу, будешь фотографом. Фотографа из Зины не вышло, а вот феноменальной врожденной грамотностью она обладала, двадцать с лишним лет механически правя чужие статьи без фундаментальных знаний грамматики. И быт безапелляционно взяла на себя, облегчая тем самым Ане жизнь и в меру подворовывая, чтобы отправлять свои «московские» посылки с дефицитом из продуктовых наборов родичам. А теперь радостно поглощала финские салями, появившиеся в магазинах, и смотрела открытие Летних Олимпийских Игр.
Для счастья не так много нужно, наверное.
Спать в тепле, не чувствовать страха. Дожить до старости. Быть сытым.
Эта мысль заставила Аню едва заметно вздрогнуть и отвернуться, чтобы Зина, даже не шевелившаяся и, кажется, дышавшая через раз, не заметила. Одновременно с этим в дверь позвонили. Кому придет в голову делать визиты в то время, когда вся Москва приникла к экранам телевизоров, следя за трансляцией из Лужников?
Впрочем, какая разница кто, если она лица не разглядела в полумраке лестничной клетки, где опять перегорела лампочка. Лишь в руках ее захрустел небольшой свернутый бумажный лист, на котором потом, уже пройдя в одиночестве на кухню да нависнув напряженным, ровным, крепким телом над столом, она раз за разом читала несколько слов, определяющих ожиданием ближайшие часы ее будущего и срывая покровы с горечи прошедших лет — с того самого дня, когда она последний раз видела Лионца.
[1] Обслуживающий персонал
[2] Маяк (брет.)
[3] Вьетбак — район Вьетнама к северу от Ханоя, служивший базой поддержки Вьетминя во время Первой индокитайской войны.
Часть первая. Дом с маяком
Ренн, Франция, осень 1946 года
Если било — то в живот. По мягкой плоти, не успевшей напрячься, чтобы сдержать боль. Отнимало дыхание, награждая беспомощностью. Ввергало в темноту и покорность.
Но Юбер не был бы собой, если бы однажды позволил куда-то себя ввергнуть. Обыкновенно он посылал к черту. Только так и посылают, чтобы однажды, по осени, прекратив воевать, сойти с поезда где-то на краю земли, сжимая ручку чемодана, в новом плаще и отвыкшим носить штатское.
Вокзал Ренна принимал его в своем пустынном в рассветной дымке чреве, а он сам оглядывался по сторонам. Какая разница, куда ехать и где начинать. Довольно того, что это достаточно далеко от тех мест, которые постепенно отнимали у него его самого.
Сначала он вдохнет поглубже прохладный с ночи воздух, каким пахнет край земли. Потом наденет на голову шляпу — еще один атрибут мирной жизни. И отправится дальше прямо по перрону, на котором гулко отдаются его шаги.
— Лионец! — услышит он через мгновение за спиной. Остановится. Обернется. И отчаянно широко, до боли в скулах, улыбнется, выдохнув:
— Эскриб.
Анри Юбер прожил в Ренне недолго. То была одна из самых кратких среди важных страниц его биографии. Короче, пожалуй, только утро в Кройцлингене в июле того же года. Значимее ли? Этого не знал ни он, ни тот, кто его встречал.