Поэзия первых лет революции
Шрифт:
Над тем, как, хозяину верный,
Взбесился затягленный «скот».
«Скотом» тогда некий писака
Озвал всю мужицкую голь...42.
Октябрьская революция, а затем гражданская война привели в сфере искусства, как и во всех областях жизни, к обострению и выявлению классовых интересов и противоречий. Стихи этого времени и по форме и по содержанию принимают вид открытых воинствующих выступлений, становятся оружием в борьбе противоположных социальных систем. В стане, враждебном революции, эти выступления нередко носят форму циничных признаний, когда литераторы, долгое время твердившие
Вновь весна... И ручьи вновь пенятся
И лютиком топь зажелтела,
И опять я - в своем именьице...
Слава богу! Все пока цело...43
В то время как в одном лагере звучит гордое заявление: «поэт - рабочий» (Маяковский), в другом, противоположном стане ведутся такие речи: «Мы - для немногих. Искусство не может раздаваться всем. Оно божественно, царственно. За покушение на эту святыню придется держать ответ перед богом... Искусство действительно нечто буржуазное. Политики не терпят теперь буржуазии. Но в искусстве буржуазия занимает свое место...»44.
Содержание и развитие общественно-эстетической борьбы не исчерпывалось столкновением прямых, политически неприкрытых лозунгов и деклараций. На откровенные «ненавистнические» признания (типа стихов З. Гиппиус) шли сравнительно немногие писатели даже из числа тех, кому революционная современность была явно не по душе. Столь активная позиция влекла за собою ряд немедленных «выводов» морального порядка, сделать которые мог далеко не каждый, кто чувствовал себя неуютно в новых условиях: полный разрыв с родиной, открытый конфликт с народом, забвение и отрицание всех традиций русской интеллигенции.
С другой стороны, само содержание пролетарской революции для многих представителей старой культуры было непонятно, и требовался некоторый срок, чтобы прояснилась новая обстановка и определились взгляды тех, кто воспринимал ее сумбурно, противоречиво, день ото дня колеблясь в оценке происходящих событий. Например, Бальмонт, испытав разочарование в «родимом народе», тем не менее считал необходимым поддерживать с рабочим классом «дружественные» отношения и, в частности, подготовил к печати книжку гражданских стихов «Песня рабочего молота» (Госиздат, 1922), в которой он призывал и поэта и рабочего к совместному творчеству, к единению, что, однако, не помешало ему вскоре перейти в лагерь эмиграции.
Такая непоследовательность объяснялась, конечно, не только личными качествами Бальмонта (который и в поэзии под видом «своенравия», «капризов гения» культивировал легкость в мыслях и непостоянство в принципах). Тут сказались и более глубокие предпосылки - общий идейный разброд, царивший в среде буржуазной художественной интеллигенции, которая даже в своих антиреволюционных чаяниях не имела целостной идеологической платформы. Эта среда действительно переживала «кризис духа», о котором тогда писали многие литераторы, склонные распространять свои беды и болезни на все современное человечество. Здесь господствовали настроения упадка, безверия, разлада, внутреннего опустошения. И хотя на стороне прошлого оставалось немало видных деятелей искусства, они не смогли оказать активной нравственно-эстетической поддержки политическим устремлениям контрреволюции.
Показательно, что так называемое «белое движение» не располагало сколько-нибудь серьезной литературой, которая бы выразила мечты и надежды тех, кто шел «поразить красного зверя». Это произошло не потому, что здесь не было писателей, сочувствующих делу политической реставрации, а потому, что сами эти писатели в подавляющем большинстве случаев не обладали ни сознанием собственной правоты, ни тем душевным подъемом и пафосом, которые необходимы всякому художнику, желающему стать трибуном, агитатором, борцом. Белогвардейские агитаторы, как правило, оказывались бездарностями. А талантливые поэты, не принявшие
Все это позволяет понять, почему в идейной борьбе и общественном размежевании - в процессах, протекавших в ту пору очень остро и драматично, - писатели, чуждые революционной современности, отнюдь не всегда оказывали активное сопротивление, а избирали подчас менее откровенные формы для выражения своего неприятия окружающей действительности. В то время как молодая советская литература открыто демонстрировала свою классовую природу и социально-политические вопросы ставила во главу угла всей художественной жизни, представители другого лагеря избегали политически откровенного спора и нередко в отношении революции составляли своего рода «эстетическую оппозицию». В этой среде особенное распространение получает идея «чистого искусствам, стоящего «вне политики», «вне времени», «вне истории». Декадентский культ «мечты», оторванной от жизни, становится формой отрицания революционной действительности, но политический смысл этого отрицания скрыт, завуалирован различного рода «высокими» словами о долге художника, сущности искусства, служении красоте и т. д. Как писал один из деятелей «Вестника литературы», - «ни на минуту не следует забывать, что вся сила искусства в том, что ставит его превыше вражды исторических сил. Тучи могут сегодня скрывать от нас снежную вершину Монблана, но мы знаем, что они растают, а она останется, непорочно-белая, неуязвимая»45.
Не всегда, разумеется, в подобных высказываниях следует усматривать лишь хитрый маневр и защитную маскировку убежденных противников Советской власти. Но в своем существе концепция «чистого искусства» имела в то время ярко выраженную социальную направленность и стояла не «вне суеты дня», как утверждали ее сторонники, а играла весьма заметную роль в развернувшейся идейной борьбе. «Вечное» служило убежищем для тех, кому было не по пути с историей, с сегодняшним днем. Вот почему деятели старой культуры, в особенности представители декадентского искусства выступают как ревнители «чистой» эстетики и становятся в позу подчеркнутого невнимания к реальному миру. Тогда как все -вокруг меняется, кипит, перестраивается, они изо всех сил стремятся сохранить «неподвижность». Иногда это им удается, но ценою утраты всего живого.
Примечательна в этом смысле фигура Ф. Сологуба, удивлявшая современников неколеблемым, ледяным спокойствием. Певец смерти и красоты (которые странным образом сближались в его стихах) уже не воспринимался как явление современной литературы. Он доживал свои дни в качестве анахронизма, всем существом устремленный в «нездешнее». Почтительные рецензенты новых книг Сологуба не могли скрыть, что как художник он тоже словно умер, застыл, окостенел в своих старых мотивах, образах, интонациях.
«Точно из другого мира звучит в наши буйные и бурные дни успокоенный, мечтательный, тихий голос Сологуба.
Никакие бури, никакие социальные вихри и революции его не затрагивают, не сдвигают с твердой и уверенной позиции. Верный жрец мечты... глубоко замкнутый в свой собственный мир от всего .внешнего, Сологуб едва ли не единственный в наши дни настойчиво и убежденно повторяет:
Мои безбурны небеса.
В блаженном свете вдохновенья
Какая радость и краса.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Новая книжка стихов Сологуба не прибавляет новых лавров в его венок. Она только говорит о том, как непоколебим он на своих старых позициях»46.