Погружение во тьму
Шрифт:
Вот провели бабу в обвисшей старой юбке и линялой кофте, простоволосую, неуклюжей уткой раскачивающуюся на больных ногах… Мужичонку в широких портах и опорках, что-то слезливо доказывающего конвоиру… А эти-то как же? Оберегающие рабоче-крестьянское государство красноармейцы, вчерашние деревенские парни? Как это они хватают и терзают своих земляков, заламывают им натруженные руки, матерят отцов своих и братьев?.. Ночь, ночь над Россией.
Исподволь за окном начинал брезжить свет, и из потемок возникал сад, неживой, притихший. Наступало утро. И там, в палатах архиерея, словно утихал исступленный, свирепый шум, глуше становились крики. Палачи притомились. Их уже не бодрят доставленные вестовыми
Так выколачивали признание в участии в террористической кулацкой банде из шести десятков крестьян деревни, где был убит сельсоветчик. По словам сидевших с братом стариков, произошло рядовое уголовное преступление. Убитого — безвредного, никому не успевшего насолить заместителя председателя сельсовета — сын раскулаченного односельчанина застал в сарае со своей женой и в ту же ночь, подкараулив у избы, застрелял. Уже на месте, в деревне, виновник, поначалу было запиравшийся, во всем сознался. Однако такой исход не устраивал НКВД. Ухватились за «соцпроисхождение» убийцы: сельский: активист, павший жертвой кулацкого выродка! Тут пахло политическим преступлением… Из тех, какими чекисты набивали цену своему ведомству: «тульские бдительные органы обезвредили банду кулацких заговорщиков, вставших на путь террора на селе!». Это ли не козырная карта для местных начальников, алчущих отличий, ромбов в петлицы? Под этим флагом и усердствовали новые хозяева архиерейского подворья.
Получалось, однако, бестолково, разнобойные признания, выбитые из отдельных мужиков, не складывались в единое, стройное сочинение о заговоре, зачинщиках, тайных сборищах, распределении, ролей… Их было слишком много мычащих нечленораздельно, загнанно глядящих исподлобья, лохматых, грязных и картина путалась. Присланный из Москвы уполномоченный — там, видно, заинтересовались перспективным делом — торопил. Но спешка только увеличивала нескладицу. Приезжий хотел было поучить своих провинциальных коллег, как поступать, устроил несколько показательных очных ставок, где, являя пример, бил ногами, норовя угодить носком сапога в пах (мужики говорили: «по яйцам метит»). Однако ожидаемого сдвига не произошло. Во-первых, у тульской братии и у самой были в ходу такие приемчики, какие дай Бог, как говорится, знать столичным белоручкам, а кроме того, окончательно запуганные и растерявшиеся подследственные уже ни от чего не отнекивались, зарядили отвечать на один лад: «Виноват, гражданин начальник, виноват… Давай бумагу-то, подпишу…» Дав разгон, москвич отбыл, приказав со всем покончить в кратчайший срок.
И тогда пришли к мудрому решению: чем биться с непонятливым народом, обойтись без него. Привезенных мужиков гуртом отправили в губернскую тюрьму, следователей побойчее и наторевших по письменной части засадили за составление протоколов и обвинительного заключения. Они должны были па собственному разумению очерчивать участие каждого обвиняемого в заговоре согласно заранее подготовленному списку. И флигель вновь опустел.
Сделалось тихо, но прежнее покойное настроение не возвращалось. Не требовалось быть провидцем, чтобы угадать: прошедшая перед глазами расправа — только прелюдия и не останется без последствий. Отныне вряд ли будут церемониться и со мной.
Обо всем, что случилось, мне было известно в подробностях как по запискам брата, так и из отрывочных рассказов крестьян. Они ненадолго попадали в мою камеру при перетасовках, какие производили следователи, рассаживая однодельцев перед очными ставками.
— Знаете, не виновного они ищут, — сказал мне ночью один из них. Он лежал пластом на койке (ему «все печенки отбили»), неподвижно уставившись в потолок. — Не виновного они ищут — его давно знают, а хотят настращать народ, чтобы мужика покорным сделать, чтобы пикнуть никто не
Покалеченные, сломленные, обманутые люди, поставленные властью вне закона… Я вспомнил свои разговоры с Володей Долининым-Иванским. Прав он был — никакая не сила крестьянство, раздробленное, темное, слепо поверившее в Ленина с его заморским штабом и «шастым списком» и потому не подготовленное к удару в спину. От своих…
Выбивая Врангеля из Крыма, повисали на проволочных заграждениях Сиваша, а вот своим дали себя опутать, да так, что нынче можно их и вовсе лишить земли, посадить на оброк или барщину, лупить и шельмовать, ездить на них, как не ездили и на их прадедах.
И перед этой чудовищной несправедливостью начинает казаться мелкой — не стоящей — собственная ущемленность: на что жаловаться мне, если лежит передо мной избитый крестьянин, балтийский «братишка», стрелявший по Зимнему дворцу в октябре семнадцатого, проливший кровь за «совецку» власть?!
Предчувствия мои скоро оправдались.
К окнам моим прибили снаружи дощатые щиты, я стал жить в полупотемках. Исчез Фигаро. Его место заступил широкоплечий полукарлик с изрытым оспой мясистым лицом, никогда не глядевший в глаза и молчаливый. Я должен был сам догадываться, для чего страж сей, отперев дверь, стоит в проеме. Помедлив, он выговаривал что-то вроде «оп» (оправка) или «пер» (передача). Чувствовалось, что этот человек раз и навсегда озлобился на весь свет.
Предупреждал и брат: его стал допрашивать — напористо и предвзято старший следователь Мирошников. «Их лучшая ищейка», — подчеркивал Всеволод. Тон записки был тревожный, призывал быть начеку. Было очевидно, что брат чего-то недоговаривает, опасаясь, как бы не перехватили записку.
И только я успел ее уничтожить, как камеру мою тщательно обыскали. Изъяли бумагу, карандаш, металлическую ложку, даже спички. Словом, все, что накопилось понемногу в нарушение режима «строгой изоляции». А среди ночи я был разбужен и отведен в большой дом.
Степунин, до того державшийся в общем корректно, даже вежливо, круто изменил повадку. Надо сказать, в облике его почти не проскальзывало то отталкивающее, циничное, хамски грубое, что кладет такую четкую печать на людей его профессии — даже когда эта дрянная сущность лишенных совести и чести людей прячется за внешним благообразием, совмещена с умом, окрашена способностями, образованием и т. д. Был Степунин худощавым блондином несколько старше меня, с мелкими чертами безбрового лица и белыми руками с плоскими пальцами и обкусанными ногтями. Пенсне без оправы придавало ему интеллигентный вид, да и обмолвился он как-то, что «знает с мое», так как окончил гимназию.
Для начала он, отпустив кивком конвоира, углубился в чтение газеты, предоставив мне с полчаса праздно сидеть на стуле. Вдруг поднял голову.
— А, это вы! Ну что ж, будем разговаривать по-настоящему.
Отшвырнув газету, резко выдвинул верхний левый ящик стола, достал пистолет. Положил перед собой, повертел. Вынул обойму, вставил обратно, заслал патрон в ствол, поиграл предохранителем и снова положил на стол, уже справа от себя. Несколько раз перекладывал, демонстрируя, что подбирает место, откуда способнее всего было бы схватить его. И снова на меня уставился. Потом вдруг разразился: