Похищение огня. Книга 2
Шрифт:
Когда Красоцкие вошли в большую комнату, где ввиду предстоящей вечеринки вся остальная мебель, кроме столов и стульев, была нагромождена в алькове, там стоял такой шум, что они с трудом смогли расслышать слова писательницы Женни д’Эрикур, друга мадам Максим, которая читала свое письмо Прудону.
— Женский вопрос — это вопрос вопросов, но он неотрывен от свободы для всех людей на земле, независимо от их пола, — детски звонким голосом, встряхивая пышными стрижеными волосами, выкрикнула Женни д’Эрикур.
— Какое нам дело до мужчин! Это деспоты, которых
— Сделай исключение для своего мужа и сыновей, — рассмеялась мадам Максим. — Женни, как называется книга, которую ты пишешь, чтобы положить на обе лопатки Прудона?
— «Освобожденная женщина», — ответила тоненькая остролицая молодая писательница. — Я должна все сказать. Моя ненависть к Наполеону также требует выхода.
Госпожа Максим при этих словах поднялась из-за стола и, сделав собравшимся таинственный знак, наглухо прикрыла ставни на окнах и стянула тяжелые шторы.
— Здесь только те, кто жаждет свободы для Франции, она ведь тоже женщина.
Кто-то затянул «Марсельезу». Подняли бокалы за революцию. Красоцкие чувствовали себя великолепно среди этих горячих голов и сердец. На вечеринке находился недавно приехавший из Петербурга Николай Васильевич Шелгунов, полковник из Лесного департамента, ученейший профессор лесного законодательства. Лизе вначале показалось непривлекательным его монгольское лицо, худое, с впалыми щеками и бородкой лопаточкой. Строгие глаза с припухшими веками смотрели испытующе из-под густых нависших бровей и как бы возводили непреодолимый защитный барьер. Но с первых же слов Шелгунова это впечатление рассеялось у Лизы, и она весь вечер провела с ним в увлекательной беседе.
— Вы оставили Россию, еще когда она была под николаевским прессом, — говорил Николай Васильевич. — Многое изменилось за эти годы. Начало пятидесятых годов и конец их весьма различны. После смерти царя у dсех точно выросли крылья. Так бы и взлететь в небо.
— Да, я была в Москве в глухое время. Страх пропитал воздух. Все боялись друг друга и вольной мысли. Печать не смела сказать ни одного живого слова. Журналы восхваляли царский режим и предавали анафеме всех инакомыслящих, — вспоминала Лиза.
— А теперь совсем иное. Никогда на Руси не бывало такой уймы листков, газет, журналов, как начиная с пятьдесят шестого года. Вся печать нынче достигает, вместе с официальной, двухсот пятидесяти изданий. Это ли не осуществление самых смелых мечтаний передовых людей. Одними объявлениями об этих изданиях можно оклеить башню собора Ивана Великого. А к тысяча восемьсот шестидесятому году будет их еще больше. Как грибы после дождя, растут все виды слова печатного.
— И все это, наверно, главным образом в Петербурге издается.
— Нет, и в Москве в равной степени. Эти города — голова и сердце России, А сколько новых имен, замечательных людей выросло на родной нашей земле. Таланты что дубы могучие. Сейчас поистине пора молодых, их время, — сказал с неожиданным воодушевлением Шелгунов.
— А вы тоже пишете? спросила Лиза.
—
— Я много слышу в последнее время о Чернышевском, Видели ли вы его вблизи? Скажите, прошу вас! каков он, хотя бы по внешнему виду?
— Сила его но в наружности. Роста он небольшого, белокурый с рыжинкой, худощав. Говорит негромко и слегка потупившись. Голубые глаза у него заметно близоруки, внимательны и умны. Есть в нем своя большая внутренняя сила, так что невольно подчиняешься ему, хотя он к тому как будто и не стремится. Подлинно, это пророк университетской молодежи, истинный продолжатель идей и деятельности Белинского, но поднявший теоретическую мысль на новую высоту. К тому же это человек действия.
— Как вы стали, однако, красноречивы, говоря о Чернышевском.
— Да, это человек весьма необыкновенный, и дорог он мне тем, что стремится к преобразованию нашей общественной жизни и к борьбе за интересы крестьянские, О нем можно сказать словами Сиэса: «Он прочитал все, он знает все, он помнит все».
Николай Васильевич, в свою очередь, принялся расспрашивать Лизу о революционерах-изгнанниках, проживающих в Лондоне. Они долго говорили о Герцене, затем Шелгунов спросил:
— Не приходилось ли вам когда-либо встречаться с выдающимися и благороднейшими немецкими учеными Фридрихом Энгельсом и доктором Карлом Марксом?
— Авторами «Коммунистического манифеста», — досказала Лиза. — Энгельса не знаю, а Маркса пришлось дважды видеть. Бакунин был с ними коротко знаком, и от него я часто слыхала об их деятельности.
— Читали ли вы «Положение рабочего класса в Англии» Энгельса?
— Нет. Не пришлось.
— Читайте неотлагательно. Европейская экономическая литература не знает лучшего сочинения. Я захвачен этой замечательной книгой, собираюсь перевести ее, чтобы русские люди знали и автора, и его редкостный по глубине труд о рабах.
— О ком? — не поняла Лиза.
— Я говорю вслед за Энгельсом о классе рабочих. Это действительно новые невольники, которые продаются как товар тем, на кого работают, и цена на них падает или поднимается в зависимости от запроса.
Николай Васильевич Шелгунов был, по мнению Лизы, очень умным и значительным человеком. Он был вовсе не похож на тех русских, которых она знала раньше. В чем было различие, она не могла себе уяснить и отнесла Шелтунова к новым людям, появившимся в России после Крымской войны и смерти Николая I. Тоска по родине охватила Лизу. Но о возвращении нельзя было думать. Сигизмунд Красоцкий был все еще очень болен.