Похищенный. Катриона (др. изд.)
Шрифт:
— Я никогда не стану жаловаться на страну своего друга, — сказала она так нежно, что мне казалось, будто я вижу в темноте ее взгляд.
У меня перехватило дыхание, и я чуть не упал на лед.
— Не знаю, что вы думаете, Катриона, — сказал я, когда немного оправился, — но пока день этот был все-таки нашим лучшим днем! Мне стыдно говорить это: вам пришлось пережить столько неприятностей и обид, но для меня это был все-таки лучший день.
— Это был хороший день, потому что вы выказали мне столько любви, — сказала она.
—
— Где же мне быть? — воскликнула она. — Я думаю, что безопаснее всего быть с вами.
— Значит, я совершенно прощен? — спросил я.
— Неужели вы не можете простить мне эти последние дни, чтобы не вспоминать о них более? — воскликнула она. — В моем сердце нет к вам ничего, кроме благодарности. Но я хочу быть искренней, — прибавила она неожиданно, — я никогда не прощу той девушке.
— Вы опять говорите о мисс Грант? — спросил я. — Но вы сами сказали, что она лучшая леди в мире.
— И это действительно правда, — отвечала Катриона. — Но я все-таки никогда не прощу ей. Я никогда, никогда не прощу ей, и не говорите мне больше о ней.
— Ну, — сказал я, — это превосходит все, что мне когда-либо приходилось слышать. Я удивляюсь, как у вас могут быть такие детские капризы. Ведь эта молодая леди была для нас обоих лучшим другом, она научила нас, как надо одеваться и как вести себя. Всякий, кто знал нас прежде и увидит теперь, согласится с этим.
Катриона решительно остановилась посередине шоссе.
— Послушайте, — сказала она, — или вы еще будете говорить о ней, и тогда я вернусь в тот город, и пусть случится, что богу угодно, или вы будете так любезны, что заговорите о другом.
Я совершенно стал в тупик, но вовремя вспомнил, что она нуждалась в моей помощи, что она была почти ребенок и что я должен быть рассудительным за двоих.
— Милая моя девочка, — сказал я, — я в этом ровно ничего не понимаю, но никогда не стану смеяться над вами, боже избави! Что же касается разговоров о мисс Грант, то я вовсе не так жажду их, и, мне кажется, вы сами начали говорить об этом. Моим единственным намерением, когда я возражал вам, было желание вам добра, так как я ненавижу несправедливость. Я не желаю, чтобы в вас совсем не было самолюбия и женской стыдливости: они вам очень к лицу, но вы доводите их до крайности.
— Вы кончили? — спросила она.
— Кончил, — отвечал я.
— Ну и прекрасно сделали, — заметила она, и мы пошли дальше, на этот раз в молчании.
Я не слышал ничего, кроме собственных шагов. Сначала, я думаю, в сердцах наших мы чувствовали некоторую вражду друг к другу, но темнота, и холод, и тишина, прерываемая изредка только пением петухов и лаем дворовой собаки, вскоре совершенно победили наше самолюбие. Что касается меня, то я с восторгом воспользовался бы всяким приличным предлогом для разговора.
Перед рассветом пошел теплый дождик и смыл всю изморозь под нашими ногами. Я протянул Катрионе свой плащ и хотел завернуть ее в него, но она довольно нетерпеливо сказала, чтобы я оставил его себе.
— Конечно, я не сделаю этого, — сказал я. — Ведь я крупный, неказистый малый, видавший всякую погоду, а вы нежная, красивая девушка! Милая, ведь вы не захотите, чтобы я покраснел от стыда?
Она без возражения разрешила мне закутать себя. Так как было темно, я позволил себе на минуту задержать свою руку у нее на плече, точно обнимая ее.
— Вам надо постараться быть терпеливее с вашим другом, — сказал я.
Мне казалось, что она чуть-чуть прижалась к моей груди, впрочем, я, может быть, только вообразил это.
— Ваша доброта бесконечна, — сказала она.
Мы снова молча пошли дальше, но теперь все переменилось. И счастье в сердце моем разгоралось, как огонь в большом камине.
До наступления дня прошел дождь. Было сырое утро, когда мы пришли в Дельфт. Красные черепичные крыши красиво вырисовывались вдоль каналов. Служанки вытирали и скоблили камни па общественном шоссе. Из сотни кухонь поднимался дым, и я сразу почувствовал, что пора и нам нарушить свой пост.
— Катриона, — сказал я, — кажется, у вас еще остался шиллинг и три боуби?
— Они вам нужны? — спросила она, протягивая мне кошелек. — Хотела бы я, чтобы это было пять фунтов! На что они вам?
— А почему мы шли всю ночь пешком, точно двое нищих? — спросил я. — Потому что в этом злосчастном Роттердаме у меня украли кошелек и все, что у меня было. Я могу сказать это теперь, так как думаю, что худшее уже позади, но все-таки нам предстоит еще порядочный путь, пока мы придем туда, где я смогу получить деньги. И если вы не купите кусок хлеба, мне придется идти голодным.
Она взглянула на меня широко открытыми глазами. При свете наступавшего дня было заметно, как она побледнела от усталости. У меня сжалось сердце, а она громко рассмеялась.
— Ох мучение! Значит, мы теперь нищие? — воскликнула она. — И вы тоже? О, я бы очень хотела, чтобы так было! Я рада, что могу купить вам завтрак. Но было бы лучше, если бы мне пришлось танцевать, чтобы заработать вам на хлеб! Я думаю, что здесь мало знакомы с шотландскими танцами и стали бы платить за любопытное зрелище.
Я готов был расцеловать ее за эти слова. Мужчины всегда воспламеняются при виде женской отваги.
Мы купили молока у деревенской женщины, только что приехавшей в город, а у булочника — чудесный, горячий, вкусно пахнувший хлеб, который мы съели по пути. От Дельфта до Гааги ровно пять миль; дорога идет прекрасной аллеей; с одной стороны ее — канал, с другой — роскошные пастбища. Это действительно было красивое местечко.
— А теперь, Дэви, — спросила она, — скажите, что вы думаете делать со мной?