Поход в Россию. Записки адъютанта императора Наполеона I
Шрифт:
Но погода не посоветовалась с ним, она, казалось, мстила. Зима была так близко от нас, что достаточно было одного порыва ветра, чтобы она появилась, жестокая, враждебная, властная! Тотчас же она дала понять, что в этой стране она туземная жительница, а мы — пришельцы. Все изменилось: дороги, лица, настроение; армия сделалась мрачной, движение затруднительным; всеми овладело уныние.
В нескольких лье от Можайска нужно было переправиться через Колочу. Это был только широкий ручей; двух деревьев, стольких же подмостков да несколько досок было достаточно для переправы, но беспорядок и небрежность были так велики, что император должен был здесь остановиться. Тут же утонуло несколько пушек, которые хотели перевезти вброд. Казалось, что каждый корпус действовал на свой страх, что не существовало ни главного штаба, ни общих распоряжений —
Император, остановленный таким незначительным препятствием, как рухнувший мост, выразил свое недовольство презрительным жестом, на что Бертье ответил только беспомощным видом. Император не говорил о таких мелочах, следовательно, он не чувствовал себя виноватым, потому что Бертье был только верным эхом, зеркалом — и только. Вечно на ногах, ночью и днем, он повторял Наполеона, но ничего не прибавлял от себя, и то, что упускал Наполеон, бывало бесповоротно упущено.
За Колочей все угрюмо продвигались вперед, как вдруг многие из нас, подняв глаза, вскрикнули от удивления! Все сразу стали осматриваться: перед ними была утоптанная, разоренная почва; все деревья были срублены на несколько футов от земли; далее — холмы со сбитыми верхушками; самый высокий казался самым изуродованным, словно это был какой-то погасший и разбросанный вулкан. Земля вся вокруг была покрыта обломками касок, кирас, сломанными барабанами, частями ружей, обрывками мундиров и знамен, обагренных кровью.
На этой покинутой местности валялось тридцать тысяч наполовину обглоданных трупов. Над всеми возвышалось несколько скелетов, застрявших на одном из обвалившихся холмов. Казалось, что смерть раскинула здесь свое царство: это был ужасный редут, победа и могила Коленкура [191] . Послышался долгий и печальный ропот: «Это — поле великой битвы!..» Император быстро проехал мимо. Никто не остановился: холод, голод и неприятель гнали нас; только при проходе повертывались головы, чтобы бросить последний печальный взгляд на эту огромную могилу стольких товарищей по оружию, которые были бесплодно принесены в жертву и которых приходилось покинуть.
191
Речь идет о Курганной батарее (батарее Раевского), которую французы называли «Большой редут» или «Фатальный редут».
Именно здесь мы начертали железом и кровью одну их великих страниц нашей истории! Об этом говорили еще некоторые обломки, но скоро и они будут стерты. Когда-нибудь путник равнодушно пройдет мимо этого поля, ничем не отличающегося от всякого другого; но, когда он узнает, что это — поле великой битвы, он вернется назад, долго с любопытством будет рассматривать это место, постарается запомнить все до мельчайших подробностей и, без сомнения, воскликнет: «Что за люди? Что за начальник! Какая судьба! Это — те самые люди, которые за тринадцать лет перед этим на юге попробовали победить Восток в Египте и разбились о его ворота! Позднее они победили всю Европу! И теперь они возвращаются с севера, чтобы снова сразиться с Азией и найти свою гибель! Что же толкало их на такую бродячую жизнь? Это ведь не были варвары, искавшие лучшего климата, более удобных жилищ, более пленительных зрелищ, больших сокровищ; наоборот, они были обладателями всех этих благ, они наслаждались всякими утехами, и они покинули все это, чтобы скитаться без убежища, без пищи, чтобы либо погибнуть, либо превратиться в калек! Что же принудило их к этому? Что же, как не вера в их начальника, непобедимого до сих пор! Желание довести до конца столь славно начатый труд, опьянение победой и главным образом той ненасытной страстью к славе, тем могучим инстинктом, который в поисках за бессмертием толкает людей в объятья смерти».
Между тем армия в сосредоточенном и безмолвном раздумье проходила мимо этого зловещего поля, как
Дальше был виден большой Колочский монастырь, или госпиталь, — еще более ужасное зрелище, чем поле битвы. На Бородинском поле была смерть, но и покой; там, по крайней мере, борьба была окончена; в Колочском монастыре она еще продолжалась: тут смерть, казалась, все еще преследует тех из своих жертв, которым удалось избегнуть ее на войне; смерть проникла в них сразу во все пять чувств. Чтобы отогнать ее, не было ничего, кроме советов, остававшихся невыполнимыми в этих пустынных местах, да и советы эти давались издалека, проходили столько рук, что были бесплодны.
Тем не менее, несмотря на голод, холод и полное отсутствие одежды, усердие нескольких хирургов и последний луч надежды поддерживали еще большую часть раненых в этой нездоровой жизни. Но когда они увидели, что армия возвращается, что они будут покинуты, что для них нет больше никакой надежды, самые слабые из них выползли на порог; они разместились по дороге и протягивали к нам с мольбой руки!
Император отдал приказ, чтобы всякая повозка, каково бы ни было ее назначение, подобрала одного из этих несчастных, а наиболее слабые были оставлены, как в Москве, на попечение тех русских пленных и раненых офицеров, которые выздоровели благодаря нашим заботам. Наполеон остановился, чтобы дать время выполнить это приказание, и при огне брошенных нами и вспыхнувших пороховых ящиков он воспрянул духом, как и почти все мы. С самого утра многочисленные взрывы давали знать, что это приносились те жертвы, к которым нас принудили обстоятельства.
Во время этой остановки мы были свидетелями одного жестокого поступка. Несколько раненых было помещено на повозки маркитантов. Эти негодяи, повозки которых были нагружены добром, награбленным в Москве, с ропотом недовольства приняли эту новую поклажу; пришлось заставить их взять; они замолчали. Но едва тронулись в путь, как они стали отставать; они пропустили всю колонну мимо себя; тогда, воспользовавшись временным одиночеством, они побросали в овраги всех несчастных, которых доверили им. Лишь один из этих раненых остался в живых и его подобрали в ехавшую следом карету; это был генерал. От него узнали об этом бесчестном поступке. Вся колонна содрогнулась от ужаса, который охватил и императора, потому что в то время страдания его не были еще настолько сильны, чтобы заглушить жалость и сосредоточить все внимание только на самом себе.
Вечером этого бесконечного дня императорская колонна приближалась к Гжатску; она была изумлена, встретив на своем пути только что убитых русских. Замечательно то, что у каждого из них была совершенно одинаково разбита голова, и что окровавленный мозг был разбрызган тут же. Было известно, что перед нами шло две тысячи русских пленных, и что их сопровождали испанцы, португальцы и поляки. Все, смотря по характеру, выражали кто свое негодование, кто одобрение, кто полнейшее равнодушие. Кругом императора никто не обнаруживал своих чувств. Коленкур вышел из себя и воскликнул:
— Что за бесчеловечная жестокость! Так вот та цивилизация, которую мы несли в Россию! Какое впечатление произведет на неприятеля это варварство? Разве мы не оставляем ему своих раненых и множество пленников? Разве не на ком будет ему жестоко мстить?
Наполеон хранил мрачное молчание; но на следующий день убийства прекратились. Ограничивались тем, что обрекали этих несчастных умирать с голоду за оградами, куда их загоняли на ночь, словно скот. Без сомнения, это было варварство; но что же было делать? Произвести обмен пленных? Неприятель не соглашался на это. Выпустить их на свободу? Они стали бы рассказывать о нашем бедственном положении и, присоединившись к своим, яростно бросились бы за нами. В этой беспощадной войне даровать им жизнь было равносильно тому, что принести в жертву самих себя. Приходилось быть жестокими по необходимости. Все зло было в том, что мы попали в такое ужасное положение!