Похвала тени
Шрифт:
В любой стране обеденным блюдам стараются придать такое сочетание красок, чтобы оно гармонировало с цветом посуды и стен столовой. Японские кушанья особенно требуют такой гармонии – их нельзя есть в светлой комнате и на белой посуде: их аппетитность от этого уменьшается наполовину. При одном взгляде на суп, приготовленный из красного мисо, который мы едим каждое утро, вам становится ясно, что в старину это мисо было изобретено в полутемных домах. Однажды я был приглашен на чайную церемонию, где нам подали суп из мисо. До того времени я ел этот суп, не обращая на него особенного внимания, но когда я увидел его поданным при слабом свете свечей в лакированных черных чашках, то этот густой суп цвета красной глины приобрел какую-то особенную глубину и очень аппетитный вид. Соя обладает такими же свойствами. В районе Камигата в качестве приправы к сырой рыбе, нарезанной ломтиками, а также к соленым и вареным овощам употребляют сою довольно густой консистенции. Эта липкая блестящая жидкость обладает богатой «тенью» и прекрасно гармонирует с темнотой. И даже такие блюда, как белое мисо, бобовый творог, прессованная вареная рыба камабоко, сбитый крем из одной разновидности картофеля тороро, сырая белая рыба и т. д., то есть блюда, имеющие белый цвет, также не дают надлежащего колористического эффекта в светлой комнате. Да и отваренный рис ласкает взор и возбуждает аппетит только тогда, когда он наложен в черную лакированную кадушечку и стоит в затемненном месте. Для кого из японцев не дорог вид этого белого, только что отваренного риса, наложенного горкой в черную кадочку, в момент, когда с него снята крышка и кверху поднимается теплый пар, а каждая крупинка риса блестит, словно жемчужинка. Разве не говорит все это об одном: что наши национальные блюда неразрывно связаны с темнотой и основным тоном своим имеют «тень».
В архитектуре я не смыслю ничего. Говорят, что красота европейских храмов готического стиля кроется в их высоких заостренных кровлях, вонзающихся в небо. Храмы нашей страны являют в этом отношении полную противоположность. Отличие их заключается прежде всего в том, что верх здания покрывается большой черепичной кровлей, корпус же скрывается в глубокой и широкой тени, образуемой навесом кровли. Да и не только храмы – будь то дворец или дом простолюдина, безразлично, – в их внешнем контуре прежде всего бросаются в глаза большая кровля, крытая в одних случаях черепицей, в других соломой, и густая тень, таящаяся под нею. Под их карнизом даже среди белого дня бывает темно, словно в пещере: вход, двери, стены, балки – все погружено в густую тень. Вы не найдете в этом отношении разницы между величественными постройками, вроде храмов Тионъин и Хонгандзи, и крестьянскими избами в глухих деревнях. Когда вы сравниваете части здания старинной постройки, находящиеся выше и ниже карниза, то вы уже при одном поверхностном осмотре убеждаетесь, насколько кровля тяжелее, громоздче и занимает большую площадь, чем остальная часть здания. Строя себе жилище, мы прежде всего раскрываем над ним зонт – кровлю, покрываем землю тенью и уже в тени устраиваем себе жилье. Европейские дома, конечно, тоже не обходятся без кровли, но у них назначение последней состоит скорее в защите от дождя, чем от солнечных лучей; можно даже усмотреть обратное стремление: не давать места тени, а дать возможно больший доступ свету внутрь здания. Об этом говорит один внешний вид европейских строений. Если японскую кровлю можно сравнить с зонтом, то кровлю европейскую можно уподобить головному убору, притом с очень небольшими полями, вроде кепи. Это позволяет даже отвесным лучам солнца освещать стены здания почти до самого края карниза. Длинные навесы у крыш японских домов обязаны своим происхождением, по-видимому, климатическим и почвенным условиям, а также особенностям строительного материала. Быть может, то обстоятельство, что раньше мы не пользовались ни кирпичом, ни стеклом, ни цементом, создало необходимость защищаться от ливней, захлестывающих сбоку, путем устройства далеко выступающих навесов. Вероятно, и японцы признавали более удобными не темные комнаты, а светлые, но сама необходимость заставила их отказаться от последних. Однако то, что мы называем красотой, развивается обыкновенно из жизненной практики: наши предки, вынужденные в силу необходимости жить в темных комнатах, в одно прекрасное время открыли особенности тени и в дальнейшем приучились пользоваться тенью уже в интересах красоты. И мы действительно видим, что красота японской гостиной рождается из сочетания света и тени, а не из чего-нибудь другого. Европейцы, видя японскую гостиную, поражаются ее безыскусственной простотой. Им кажется странным, что они не видят в ней ничего, кроме серых стен, ничем не украшенных. Быть может,
Если уподобить японскую залу картине, исполненной тушью, то бумажные раздвижные рамы будут ее самой светлой частью, а ниша – самой темной. Каждый раз, когда я смотрю на выдержанную в строгом стиле нишу японской залы, я прихожу в восхищение перед тем искусством распределения светотени, которое свойственно только японцам, постигшим тайну «тени». Здесь вы не увидите никаких ухищрений: комбинацией простого дерева с простыми стенами в глубине комнаты ограничено пространство, где лучи света, дошедшие извне, рождают неясную тень. Вы вглядываетесь в мрак, наполняющий пространство за выступом карниза над нишей, плавающий вокруг цветочной вазы, таящийся под этажеркой тигаидана, и, зная, что это только тень, вы тем не менее чувствуете, как будто это воздух тихо притаился здесь, как будто тишина вечности владеет этими темными углами. Я думаю, что «таинственность Востока», о которой так любят говорить европейцы, связывается в их представлении именно с этой жуткой тишиной, свойственной мраку. В детские годы нам тоже приходилось испытывать неизъяснимый страх, когда мы всматривались в глубь ниши в чайной комнате или в кабинете. Где ключ к этой таинственности? Секрет ее в магической силе тени. Если бы тень была изгнана изо всех углов ниши, то ниша превратилась бы в пустое место. Гений надоумил наших предков оградить по своему вкусу пустое пространство и создать здесь мир тени. Тень внесла настроение таинственности, с которым не могут соперничать ни стенная живопись, ни украшения. Фокус как будто бы простой, на самом же деле не всякому доступный. Круглый вырез окна сбоку ниши, глубина свисающего над нишей карниза, высота верхней балки ниши – все их пропорции создавались ценой усилий, незаметных глазу, но легко вообразимых. Особенно заслуживает быть отмеченным кабинетное окно – сёин, с его бумажными рамами, пропускающими слабый белесый свет. Стоя перед ним, я не замечал, бывало, как течет время. То, что мы называем кабинетом, как показывает самое имя, в старину было комнатой для чтения и письма, и окно в ней было устроено именно с этой целью, но с течением времени оно превратилось в источник света для ниши. Впрочем, в большинстве случаев окно это служит не столько источником света, сколько фильтром, процеживающим сквозь бумагу боковые лучи внешнего света, заглядывающие в комнату, и в нужной мере ослабляющим их. Какой холодный, молчаливый оттенок имеет этот свет, отражающийся на внутренней стороне бумажных рам! Солнечные лучи, пронырнув из сада под навес кровли, пробравшись через веранду и с большим трудом проникнув сюда, уже бессильны освещать предметы – они словно утратили всю свою живительную энергию и способны только выделять белым пятном квадрат бумажных раздвижных рам. Я часто стаивал перед этими рамами и пристально вглядывался в их бумажную поверхность, светлую, но не режущую глаз. В залах больших храмов лучи света, гораздо более удаленные от сада, становятся еще слабее и почти не меняют своего слабого белесоватого тона ни весной, ни летом, ни осенью, ни зимой, ни в ясную, ни в пасмурную погоду, ни утром, ни днем, ни вечером. И тень, окаймляющая узенькие, длинные полоски бумаги, заключенные между деревянными палочками частой решетки рамы, кажется недвижной пылью, навсегда впитавшейся в бумагу.
В такие моменты я застываю, словно зачарованный, и, прищурив глаза, как сквозь сон, гляжу на этот свет. Я стою под впечатлением, как будто перед моими глазами поднимаются вверх дрожащие струйки воздуха и ослабляют силу моего зрения. Это свет, излучаемый белой бумагой. Бессильный разогнать мрак ниши и даже отбрасываемый им обратно, он создает какой-то свой призрачный мир, в котором трудно разграничить свет и тьму.
Не казалось ли вам, когда вы входили в такую залу, что плавающие в ней лучи света – не обыкновенные лучи, а лучи, имеющие какую-то особенную ценность, вес и значительность? Не приходилось ли вам испытывать какой-то безотчетный страх перед «вечностью», когда, находясь в такой комнате, вы вдруг переставали замечать время и вам казалось, что прошли целые месяцы и годы, что, выйдя на свет божий, вы увидите себя уже седым стариком?
Бывали ли вы в залах, расположенных в самой глубине больших зданий, куда почти не проникает наружный свет и где стоят в темноте позлащенные ширмы и золотого цвета раздвижные бумажные двери? Они улавливают самые кончики световых лучей, едва-едва добравшихся сюда через целую анфиладу комнат, и стоят, отсвечивая слабым призрачным светом. Это отсвечивание озаряет окружающий мрак тем самым золотистым сиянием, какое бывает на горизонте после заката солнца. Я не знаю других случаев, когда цвет золота приобретал бы такую болезненную красоту. Проходя мимо этих золотых ширм и дверей, неоднократно оглядываясь, вы каждый раз смотрите на них новыми глазами, следя, как поверхность этой позлащенной бумаги отливает золотом, постепенно ширясь и давая какой-то глубинный свет. Это не суетливое мигание, а молниеносные вспышки света через большие интервалы. Они подобны меняющемуся выражению на лице великана. Иногда вы замечаете, что золотые крапинки, украшающие узор ширм и дверей, которые только что отливали тусклым блеском, вдруг вспыхивают, моментально загораясь, лишь только вы зайдете сбоку. И вы недоумеваете: каким образом эти золотые крапинки могут собирать в такой темноте столько лучей? Теперь я понимаю, отчего в старину так любили покрывать золотом изваяния Будды и стены комнат, где жили знатные люди. Современному человеку, живущему в светлом доме, такая красота золота неизвестна. Но люди, обитавшие в старое время в темных домах, вероятно, не просто любовались этой красотой, но и знали ее практическую ценность, пользуясь этими золотыми поверхностями в темных комнатах как рефлекторами. Не одна только любовь к роскоши побуждала их к щедрому употреблению золотой фольги и золотого порошка – пользуясь их рефлекторными способностями, наши предки, вероятно, восполняли этим недостаток света в комнатах. Если так, то понятным становится, почему золото было прежде в таком необычайном почете: оно одно было в состоянии освещать мрак комнат, долгое время не утрачивая своего блеска, тогда как серебро и другие металлы быстро тускнели. Я уже говорил о том, что на золотую роспись лакированных изделий следует смотреть в темноте – она делалась именно с таким расчетом. Но это положение касается не одной лишь золотой росписи – то же самое можно сказать, например, и о тканях. Для старинных тканей в изобилии употреблялись золотые и серебряные нити. Из каких побуждений это делалось, мы лучше всего можем установить на примере одежд буддийского духовенства, пышно расшитых золотом. В настоящее время в большей части буддийских храмов, применительно ко вкусам современной городской публики, главный зал устраивается с хорошим дневным освещением. Но при дневном свете золотое облачение значительно теряет в своем благородстве и – какой бы высокой степени буддийский иерарх ни надевал его – не возбуждает в зрителе надлежащего чувства торжественности. Между тем, когда вы присутствуете в знаменитых старинных храмах на богослужениях, совершаемых по старинному буддийскому обряду, вы чувствуете, как вас охватывает торжественное настроение от гармоничного сочетания пышных, шитых золотом облачений с цветом кожи на морщинистых лицах престарелых священников и мерцанием светильников перед буддийским алтарем. Точно так же, как и в случае с золотой росписью лакированных изделий, это настроение вызывается тем, что большая часть пышного узора золотого шитья окутана мраком, из которого время от времени проблескивают золотые и серебряные нити. Отмечу еще одно обстоятельство. Не знаю, быть может, это лишь мое личное впечатление, но мне кажется, что ничто не идет так к лицу японца, к цвету его кожи, как костюмы старинной хорео-мелодрамы Но. Как известно, костюмы эти отличаются своей пышностью – на них не жалеют ни золота, ни серебра. Артисты, исполняющие драмы Но, совершенно не прибегают к гриму, особенно к пудре, составляя в этом отношении полную противоположность артистам классической драмы Кабуки. Свойственная японцам коричневая, с красноватым отливом кожа тела в сочетании с желтоватым, цвета слоновой кости лицом редко создают такое очарование, как во время спектакля Но. Когда я бываю на этих спектаклях, я всегда прихожу в восторг от этого сочетания. Парчовые одежды оридаси, вытканные из золота и серебра, и расшитые елками утиги хорошо идут к лицам японцев, но еще лучше идут им темно-зеленые или цвета хаки суо и суйкан, белоснежные гладкие косодэ и огути. Если к тому же в роли артиста Но выступает юноша, то одежды эти еще более выделяют цвет его лица с плотной, молодой, глянцевитой и как-то по-иному, чем у женщин, обворожительной кожей. При взгляде на лицо такого юного артиста становится понятным, отчего в старину владетельные князья даймё так прельщались иногда наружностью своих любимых дворовых мальчишек. В классической драме Кабуки, особенно в драме исторической и пантомимической, костюмы не уступают по своей красоте и пышности костюмам Но, а в смысле чувственного воздействия на зрителя, по общему мнению, даже превосходят последние. Но тот, кто одинаково часто посещал как драму Кабуки, так и Но, легко может убедиться в обратном. Бесспорно, на первый взгляд, костюмы Кабуки кажутся и более эротическими, и более красивыми, но на самом деле это не так: оставляя в стороне вопрос, как выглядели костюмы Кабуки в старину, мы должны признать, что на современной сцене, применяющей европейское освещение, яркие цвета этих костюмов очень часто кажутся вульгарными и быстро надоедают. То же самое можно сказать и о гриме. Красота, наведенная гримом, так и остается красотой искусственной, не дающей эффекта подлинной красоты незагримированного лица. В противоположность этому артисты Но выходят на сцену, не налагая грима ни на лицо, ни на шею, ни на руки, оставляя свою кожу в натуральном виде. Если артист обладает от природы красивой наружностью, то его красота выглядит естественно, нисколько не обманывая нашего зрения. Поэтому у артиста Но не может быть такого положения, как у артиста Кабуки, выступающего в женских ролях: незагримированное лицо последнего вызывает зачастую сильное разочарование. Иногда просто поражаешься, насколько выигрывает наружность артистов Но в пышных одеждах в стиле феодальных времен, так как на первый взгляд кажется, что эти одежды никак не могут идти к цвету их кожи, такой же обыкновенной, как и у нас. Я видел артиста Ивао Конго в драме «Император», где Конго выступал в роли красавицы Ян-гуйфэй [188] . Я до сих пор не могу забыть красоты его рук, выглядывавших во время танца из широких рукавов его одежды. Глядя на них, я не один раз переносил свой взгляд на собственные руки, покоившиеся на коленях. Несомненно, впечатлению красоты содействовала отчасти и игра его рук – эти тонкие, трудноуловимые движения ладоней от запястья до кончиков пальцев и неподражаемая игра самих пальцев, – но меня приводило в недоумение, откуда берется этот блестящий цвет кожи, как будто просвечивающей изнутри. Я думал об этом с недоумением, потому что руки его были руками самого обыкновенного японца и ничем не отличались от моих рук, покоившихся у меня на коленях. И я снова принимался сравнивать и снова не улавливал никакой разницы между своими руками и руками игравшего на сцене Конго. А между тем как поразительно красиво выглядели эти руки на сцене и как обыденно – у меня на коленях! И это явление я наблюдал не только в случае с Конго. Во время исполнения из пышных одежд артиста выглядывает наружу лишь самая незначительная часть его тела: лицо, шея и руки от запястья до кончиков пальцев. В таких драмах, как «Император», где красавица Ян-гуйфэй танцует в маске, лица даже и не видно. А между тем какое поразительное впечатление производит на зрителя цвет кожи этой незначительно выдающейся части тела! Не только руки Конго, но и руки почти каждого артиста – самые обыкновенные руки японца, в которых нет ничего удивительного, – на сцене выглядят очаровательно и привлекают к себе восхищенные взоры. Повторяю, для этого артисту не нужно даже выступать в роли красивой девушки или юноши. То же самое можно сказать и о губах: в обыкновенной обстановке немыслимо, чтобы мужские губы имели притягательную силу, но на сцене, во время спектакля Но, темно-малиновый цвет губ артиста и их влажный глянец кажутся даже обольстительнее накрашенных дамских губок. Отчасти это зависит от того, что артист, произнося нараспев монолог утаи [189] , все время увлажняет свои губы, но, конечно, дело здесь не только в этом. Детский румянец на щеках артистов также бросается в глаза со сцены, особенно же, как я заметил, когда они играют в костюмах, в которых превалирует зеленый цвет. Разумеется, при светлом цвете кожи румянец выделяется явственнее, но у юных артистов со смуглым лицом румянец приобретает особый характер, сразу бросающийся в глаза. Объясняется это, по-видимому, тем, что у светлолицых людей контраст белой кожи с румянцем выступает чересчур явственно, что при темных и глубоких тонах костюмов Но дает чрезмерно резкий эффект, тогда как при темно-коричневой окраске кожи у артистов смуглых румянец выделяется не столь сильно, гармонируя с цветом костюма. Строгий зеленый цвет одежды и строгий коричневатый цвет лица – эти промежуточные цвета удивительно идут один к другому. В гармонии красок цвет кожи, свойственный желтой расе, получает надлежащее место, привлекая взоры зрителей. Я не знаю других случаев, когда гармония красок создавала бы такую красоту. Я думаю, что если бы в драмах Но применялось современное освещение, каким пользуется театр Кабуки, то резкие лучи света уничтожили бы этот эстетический эффект. Подчиняясь естественному требованию, сцена для Но поэтому остается, как и в старину, слабо освещенной. Помещение для Но также подчиняется этому требованию: чем оно старее, тем лучше. Самым идеальным местом для Но будет такое, где полы приобрели уже натуральный блеск, столбы и доски потолка отливают черным глянцем и где тьма, начинаясь у потолочных балок и разливаясь во все стороны к карнизам, нависает над головами артистов, словно огромный колокол. В этом смысле перенесение постановок Но в такие помещения современного типа, как зрительный зал в здании газеты «Токио асахи» либо Общественное собрание в Токио, быть может, в каких-то отношениях и хорошо, но то особенное очарование, которое отличает Но, от этого теряется наполовину.
188
…в роли красавицы Ян-гуйфэй. – Все женские роли в классическом японском театре (Кабуки, «дзёрури», Но) исполняли актеры-мужчины.
189
Утаи (букв.: «пение») – исполнение нараспев текстов пьес театра Но.
Темнота, входящая основным элементом в Но и рождающая своеобразную красоту, в наше время создает какой-то особый мир «тени», который можно увидеть лишь на сцене, но в старое время этот мир не был разобщен с реальной жизнью. Темнота, царящая теперь в Но, прежде царила в каждом жилище японца, а узор и окраска костюмов Но если и не были столь праздничными в быту, то в общем были схожи с узором и окраской одежды придворной аристократии и владетельных князей даймё. Когда я думаю об этом, я представляю себе, насколько красивее сравнительно с нами одевались прежние японцы, особенно в период междоусобных войн и в эпоху Момояма [190] , когда представители военного сословия – буси – носили пышные, великолепные одежды. Рисуя в своем воображении эту эпоху, я всецело нахожусь во власти ее очарования. Поистине в драмах Но демонстрируется высшая форма нашей мужской красоты. Какой мужественностью, каким величием были проникнуты фигуры наших старинных воинов, выступавших на полях битв одетыми в эти пышные суо, даймон, камисимо, с цветом и блеском которых так гармонировали их черные с медно-красным отливом скуластые лица, отшлифованные ветрами и дождями. У всякого, кто наслаждается зрелищем Но, с этим чувством наслаждения связаны в какой-то степени и такого рода ассоциации. Представляя себе, как этот мир красок, развертывающийся на сцене, существовал когда-то в действительности, зритель черпает удовольствие не только в игре артистов, но и в том очаровании, какое навевает старина. Рядом с драмой Но классический театр Кабуки в этом смысле представляет мир обмана, не имеющий никакого отношения к нашей подлинной национальной красоте. Кто может хоть на минуту поверить, что женщина в старину имела тот облик красоты, какой показывают нам на современной сцене Кабуки, – о красоте же мужской и говорить нечего. Правда, женские роли и в драме Но далеки от действительности, так как исполняются в масках, но женщины, выступающие в драмах Кабуки, совершенно не дают чувства реальности. В этом виновато чрезмерно яркое освещение современной сцены Кабуки. В старину, когда сцена освещалась не современными средствами, а свечами или керосиновыми лампами, дававшими слабый свет, женщины, выступавшие на сцене, казались, вероятно, более близкими к действительности. Часто приходится слышать сетования театралов на то, что в настоящее время нет уже таких артистов Кабуки, исполняющих женские роли, какие бывали прежде. Я думаю, что объяснение этого следует искать не в том, что снизились качество игры или деградировала наружность артиста. Если бы знаменитых артистов старых времен Кабуки заставили играть в современных условиях ярко освещенной сцены, то твердые линии мужского лица давали бы себя знать так же, как и у современных артистов. Прежде эти линии скрадывались темнотой. Я почувствовал это особенно сильно, когда увидел артиста Байко в последнюю пору его жизни в роли девушки О-Кару. Мне стало ясно, что ненужный, излишний свет, подаваемый на сцену, убивает Кабуки. По словам одного моего знакомого из Осаки – знатока кукольного театра Бунраку, – в эпоху Мэйдзи, когда еще долгое время пользовались ламповым освещением, оно создавало гораздо больше настроения, чем освещение электрическое, которым пользуется этот театр теперь. И все-таки для меня кажется гораздо более естественным даже лицо марионетки из кукольного театра Бунраку, нежели лицо артиста Кабуки, загримированного женщиной. А если бы действительно лицо куклы освещалось еще тусклым светом лампы, то присущая марионетке некоторая грубоватость черт лица смягчалась бы, а неизбежный глянец, которым отливает краска, покрывающая лицо куклы, был бы затушеван. Рисуя в своем воображении ту поразительную красоту, какая была свойственна старинной сцене, я не могу без горечи думать о переживаемом ею в настоящее время упадке.
190
Эпоха Момояма – период примерно в двадцать лет в конце XVI в., когда правителем страны был Тоётоми Хидэёси. Это время отмечено расцветом искусства (архитектуры, живописи). Момояма – название района Киото.
Как известно, в кукольном театре Бунраку у кукол женского пола имеются только голова и кисти рук. Тело и ноги отсутствуют, и отсутствие это скрыто под длинным платьем. Куклы приводятся в движение руками артиста, просунутыми под их одеяние. На мой взгляд, в этом очень много реального: женщина в старину существовала лишь над воротом платья и снаружи рукавов, – вся остальная часть ее тела была скрыта в темноте. В то далекое время женщины, принадлежавшие к сословию выше среднего, в очень редких случаях появлялись на улице, а когда появлялись, то сидели в глубине повозки, не показываясь наружу. Можно поэтому сказать, что, находясь в своем тереме, в одной из комнат темного дома, они напоминали о своем существовании одним лишь своим лицом, так как все остальные части тела и днем и ночью были окутаны мраком. В силу этого и одежда у них была не такой яркой, как у мужчин, которые в то время одевались гораздо пышнее, чем теперь. В эпоху раннего феодализма дочери и жены лиц мещанского сословия одевались поразительно просто и неярко – одежда являлась как бы частью мрака и была призвана служить не чем иным, как промежуточным звеном между мраком и лицом. Обычай чернения зубов, являвшийся разновидностью косметики, преследовал, по-видимому, ту же цель: наполнить мраком все щели, оставив только одно лицо. С этой целью темнотою набивался даже рот. В настоящее время подобные явления женской красоты можно увидеть разве лишь в таких специальных местах, как квартал Симабара в Киото. Тем не менее, когда я вспоминаю детские годы и вызываю в памяти образ матери, сидящей за шитьем с иглой в руках, при слабом свете из сада, в дальней комнате нашего темного дома в Нихонбаси, я отчасти представляю себе, какой должна была быть японская женщина в старину. В то время, то есть в девяностые годы прошлого столетия, дома горожан были очень темными, а женщины в возрасте моей матери или моих теток все чернили зубы. Какова была их домашняя одежда, я не помню, но выходные платья были обыкновенно серого цвета с мелким узором. Мать моя была очень маленького – менее пяти футов – роста, но такой рост, по-видимому, был обычным для всех женщин того времени. Если не бояться впасть в крайность, то можно утверждать, что тогдашние женщины не имели тела. Кроме лица и рук, я смутно помню у матери лишь ее ноги, что же касается ее туловища, то оно не оставило в моей памяти никакого следа. Это обстоятельство вызывает в моем представлении туловище изваяния богини Авалокитешвара в храме Тюгудзи, оно мне кажется типичным для тела японской женщины прежних времен. Эта плоская, как доска, грудь с тонкими, словно лист бумаги, отвислыми грудями; этот тонко перехваченный живот; эта прямая, без всякого рельефа, линия спины, поясницы и бедер; все туловище, утратившее гармонию с лицом, руками и ногами, худосочное и плоское, производящее впечатление не тела, а палки, – не является ли оно прототипом женского тела старого времени? Да и теперь еще можно встретить женщин с таким телом среди старых дам в блюдущих древние традиции семьях и среди гейш. При виде их я невольно вспоминаю стержень, на котором держится кукла. Их тело и на самом деле имеет назначение служить лишь стержнем, на который надеваются одежды. Главную часть их бюста составляет облекающий его в несколько слоев покров одежды и ваты: если же совлечь этот покров, то останется, как и у куклы, один лишь неприглядный стержень. Но в старину такая комплекция имела и свои хорошие стороны. Для женщин, живших в темноте, было достаточно одного лица, блестевшего во мраке, – в туловище необходимости не было. Я думаю, тем, кто воспевает светлую красоту тела современной женщины, трудно представить эту мистически темную красоту женщины прежних времен. Быть может, некоторые скажут, что красота, завуалированная темнотой, не настоящая. Но я уже говорил, что мы, люди Востока, создавая «тень», творим красоту в местах самых прозаических. В одной нашей старинной песне говорится: «Набери ветвей, заплети, завей – вырастет шатер. Расплети – опять будет пустовать лишь степной простор». Слова эти хорошо характеризуют наше мышление: мы считаем, что красота заключена не в самих вещах, а в комбинации вещей, плетущей узор светотени. Вне действия, производимого тенью, нет красоты: она исчезает подобно тому, как исчезает при дневном свете привлекательность драгоценного камня «ночной луч», блещущего в темноте. Так или иначе, но наши предки считали женщину неотделимой от темноты, как неотделимы от нее и лакированные изделия с золотой росписью или инкрустациями. Для того же, чтобы полностью погрузить ее фигуру в тень, они затеняли ее руки и ноги длинными рукавами и длинными подолами одежд, оставляя выделяться из темноты лишь ее голову. Быть может, и действительно, это асимметричное плоское туловище кажется безобразным рядом с телом европейской женщины. Но нам нет надобности рисовать в воображении то, что скрыто от взора. Те же, кто все-таки стремится взглянуть на это безобразие, собственноручно изгоняют красоту, подобно тому как электрическая лампа в сто свечей, поднесенная к нише чайной комнаты, изгоняет красоту ниши.
Чем же объясняется, что наклонность искать красоту в темноте свойственна одним лишь людям Востока? Ведь в Европе тоже было время, когда электричество, газ и керосин были неизвестны, но я ничего не знаю о пристрастии европейцев к тени. Быть может, в этом виновата моя слабая осведомленность? Японские привидения уже давно не имеют ног. Привидения же европейские, говорят, появляются с ногами, но зато тело у них совершенно прозрачное. Уже один этот мелкий факт говорит о том, что в нашем воображении неизменно присутствует темнота черного лака, в то время как воображению европейцев даже привидения рисуются светлыми, как бы сделанными из стекла. Во всякого рода художественных изделиях мы отдаем свои симпатии тем цветам, которые представляют как бы напластование тени, в то время как европейцы любят цвета, напоминающие нагромождение солнечных лучей. Серебряную и медную утварь мы любим потемневшей, они же считают такую утварь нечистой и негигиеничной и начищают ее до блеска. Чтобы не оставлять затемненных мест в комнате, они окрашивают потолок и стены в белые тона. При устройстве сада мы погружаем его в густую тень деревьев, они же оставляют в нем простор для ровного газона. Откуда эта разница во вкусах? Мне кажется, что нам, людям Востока, свойственно искать удовлетворения в той обстановке, в какой мы очутились. Мы покорно миримся с существующим положением вещей. В силу этого мы не питаем чувства недовольства к темноте, примиряемся с нею как с неизбежностью, оставляем слабый свет таким, как он есть, добровольно затворяемся в тень и открываем в ней присущую ей красоту. Что касается европейцев, то они, движимые своим активным характером, всегда стремятся к лучшему. От свечи к керосиновой лампе, от керосиновой лампы к газовой, от газовой к электрической – так не прекращают они своего движения в поисках света, стремясь рассеять последние остатки тени. Разница характеров здесь играет несомненную роль, но какую-то роль играет и разница в окраске кожи – ее нельзя упускать из виду. Надо сказать, что и мы всегда, со времен глубокой древности, отдавали предпочтение белому цвету кожи перед черным. И мы считали белую кожу красивее черной. Но белизна кожи у представителей белой расы и у нас не одна и та же. Среди отдельных индивидуумов нам попадутся и японцы, более белокожие, чем европейцы, и европейцы с более темной кожей, чем японцы, но в характере этой белизны и черноты существует разница. Утверждение это вытекает из личного опыта. Я жил некоторое время в Иокогаме, в европейском квартале Яманотэ, и вел обширное знакомство с проживающими там иностранцами. Я часто проводил время вместе с ними на банкетах и танцевальных вечерах. И вот еще тогда я обратил внимание на то, что белизна их кожи вблизи не выделяется так сильно, как издали: со стороны разница в окраске кожи японцев и европейцев особенно бросается в глаза. На этих собраниях японцы бывали одеты не хуже европейцев, некоторые японские дамы могли поспорить белизной кожи с любой из европеянок, но стоило одной такой японской даме замешаться среди представительниц белой расы, как она сразу же бросалась в глаза издали. Все дело в том, что в японской коже, какой бы белизной она ни отличалась, чувствуется всегда слабое присутствие тени. Не желая отставать от европейских дам, японские женщины с большим усердием покрывали густым слоем белил все обнаженные части тела, начиная от спины и кончая руками до подмышек. Тем не менее уничтожить темный цвет, сквозящий из-под кожного покрова, им не удавалось. Его можно было различить на взгляд так же легко, как легко бывает рассмотреть с высоты темное пятно на дне под прозрачною водою. Особенно заметно выделяется эта темная, похожая на налет пыли тень между пальцами рук, около ноздрей, на шее и на линии позвоночника. Внешний покров на теле европейца может иногда казаться мутным, но из-под него просвечивает ясное и светлое дно, – ни в одном уголке его тела вы не заметите этой грязноватой тени. Начиная с головы и до самых кончиков пальцев кожа у него сверкает чистой, беспримесной белизной. И когда хотя бы один из нас появляется на их собраниях, он так же режет глаз, как пятно слабо разведенной туши на белом листе бумаги. Для меня психологически понятно, почему в Америке питают такой антагонизм к цветным расам: мимо внимания белого человека, особенно человека с повышенной нервной впечатлительностью, конечно, не может пройти появление в общественном месте одного-двух представителей цветной расы, которые кажутся каким-то пятном на чистом фоне. Я не знаю, каково отношение к цветным людям в Америке в данное время, но нам известно, с какой ненавистью, с каким презрением относились американцы во время войны Севера с Югом не только к неграм, гонение на которых тогда достигало небывалого ожесточения, но и к их потомкам, происшедшим от смешанных браков негров с белыми, метисов с метисами, метисов с белыми и т. д. Гонению этому подвергались все лица с малейшим признаком негритянской крови: так называемые «половинки», «четвертушки», «восьмушки», «полувосьмушки» и т. д. От упорного подозрительного взгляда не ускользала ни малейшая тень чужого пигмента, скрывающегося в безукоризненно белом покрове кожи метиса, который имел несчастье иметь два-три поколения тому назад в своем роду одного негритянского предка, хотя он сам по виду мог ничем не отличаться от чистокровного белого человека. Все это говорит о том, какое глубокое отношение мы, люди Востока, имеем к тени. Никто по своей воле не захочет ставить себя в положение, вызывающее отвращение у других. Очевидно, были какие-то естественные причины, которые заставили нас пользоваться предметами домашнего обихода, имеющими затененную окраску, а наших предков – погружаться в атмосферу мрака. Наши деды, разумеется, не отдавали себе отчета в том, что в коже их таится «тень». Они не знали о существовании людей с более белой, чем у них, окраской кожи. Следовательно, не здесь следует искать объяснения вышеотмеченным явлениям. По-видимому, какая-то интуитивная колористическая восприимчивость расы была виновницей появления у наших предков этого своеобразного вкуса.
Ограничив пространство на светлой земле четырьмя стенами, полом и потолком, наши предки создали здесь мир «тени». Укрыв в глубине ее женщину, они стали считать ее самым белым человеком на свете. Если белизна кожи – необходимое условие женской красоты, то нам не оставалось делать ничего иного – в этом не было и ничего предосудительного. Белые люди имеют светлый цвет волос, у нас же волосы темные – так сама природа учила нас законам темноты. Следуя этим законам, древние люди безотчетно постигали искусство показывать в темноте желтое лицо белым. Я уже говорил об обычае чернения зубов у женщин старого времени. Ему сопутствовал обычай брить брови. И то и другое было, очевидно, средством для подчеркивания белизны женского лица. Но более всего меня приводит в восхищение краска, применявшаяся в старину для губ: она была того золотисто-травяного цвета, каким отливают крылышки одной породы жучков. Теперь ею почти не пользуются даже гейши из квартала Гион в Киото, а между тем в этой краске есть какая-то своя привлекательность, которую можно представить лишь в обстановке полумрака и колеблющегося пламени свеч. Женщины в старину намеренно скрывали алый цвет своих губ под слоем этой черно-зеленой краски, устраивая при этом на губах инкрустацию из мелких крапинок перламутра. Они сгоняли всякий признак румянца со своего обольстительного лица. Когда я представляю себе молодую японскую женщину, озаренную неверным, колеблющимся светом светильника ранто и улыбающуюся этими зелеными губами цвета «болотного огня», из-под которых черным блеском сверкают зубы, я не могу представить себе лица более белого. В том мире образов, который я себе рисую, эта белизна, бесспорно, превосходит белизну, присущую лицу европейской женщины. У представительниц белой расы эта белизна прозрачна, элементарно понятна и шаблонна – у японской женщины она в какой-то степени сверхчеловечна. Возможно, что такую белизну вы не увидите в натуре. Возможно, что это лишь игра светотени, капризная и мимолетная. Пусть будет так – для нас достаточно и этого. Мы не желаем большего. Когда я вызываю в своем воображении образ женского лица с этой специфической белизной кожи, мне одновременно представляется цвет «мрака», который его окружает. Я скажу о нем несколько слов. Я до сего времени не могу забыть одного «мрака», который мне пришлось видеть в ресторане «Кадоя» в Симбаре, куда я пригласил своего гостя, приехавшего из Токио. Насколько мне помнится, это было в большой комнате, носившей название «Мацу-но-ма», впоследствии сгоревшей от пожара. Надо сказать, что густота мрака в большой комнате, освещаемой небольшим числом свеч, совсем не та, что в комнате маленькой. Когда нас с приятелем провели в «Мацу-но-ма», мы увидели там пожилую горничную с бритыми бровями и выкрашенными в черный цвет зубами. Она только что внесла в комнату подсвечник и, поставив его перед большой ширмой, сама села перед ней на пятки в почтительной позе. Освещенной ширмой отгораживалось светлое пространство размером около двух циновок, вся же остальная часть комнаты за ширмой была погружена в густой одноцветный мрак, свисавший с потолка. Слабый свет свечи был бессилен пронизать эту толщу мрака и отскакивал от него назад, как от непроницаемой черной стены. Приходилось ли вам видеть такой «озаренный светом мрак»? Он представлял собой материю совсем иного свойства, чем ночной мрак на улице. Мне он показался наполненным мельчайшими крупинками похожего на золу вещества, каждая крупинка которого блестела всеми цветами радуги. Я невольно замигал, глядя на него, как бы боясь, чтобы мне не запорошило глаза. В наше время, когда вошло в моду устраивать комнаты небольшого размера, площадью в десять, восемь или шесть циновок, такого цвета мрака вы уже не увидите даже при свечах. В прежнее же время во дворцах и домах комнаты устраивались обыкновенно площадью в несколько десятков циновок, с высокими потолками и широкими, открытыми со стороны комнаты коридорами. В этих комнатах мрак нависал подобно туману. В его густой мути сидели погруженными до головы знатные дамы. В своих «Записках Кисёана» я уже писал о том, что современные люди, привыкшие к электрическому свету, забыли о существовании такого мрака. «Мрак, видимый глазу», в комнате способен вызывать галлюцинации зрения: он похож на дрожащее марево и кажется иногда более жутким, чем мрак уличный. Не из этого ли мрака возникали в древности лесные духи и привидения? Не были ли привидениями и сами эти женщины, жившие в этом мраке под глубокими пологами, окруженные несколькими рядами ширм и раздвижных бумажных стен? Мрак окутывал их своими пеленами, наполнял собою все щели: за воротниками, в рукавах, в месте соединения бортов кимоно. А может быть, наоборот, это они, эти женщины, выпускали из себя – из своих ртов с черными зубами, с кончиков своих черных волос – этот мрак, подобно тому как выпускает из себя паук нити паутины?
Несколько лет тому назад писатель Такэбаяси Мусоан [191] , вернувшись из Парижа, рассказывал, что ночной Токио или Осака несравненно светлее любого из городов Европы. В Париже, даже в центре Елисейских Полей, еще можно найти дома, освещаемые керосиновыми лампами, какие встречаются в Японии лишь в самых глухих горных деревнях. По его словам, нигде на свете не расточают электрическую энергию с такой щедростью, как в Америке и Японии, причем Япония в этом отношении, как и во многих других, является подражательницей Америки. Надо сказать, что слова Мусоана относятся ко времени, когда еще не было в таком ходу неонового освещения. Воображаю, как поразился бы он теперь, вернувшись в Японию и увидев, насколько освещение здесь стало ярче. Мне вспоминается рассказ издателя журнала «Кайзо» Ямамото, несколько лет тому назад сопровождавшего в провинцию Кансай Эйнштейна. Они проезжали в поезде мимо одного из красивейших мест Японии – Исияма. Эйнштейн любовался из окна вагона чудным пейзажем. Вдруг он воскликнул: «Смотрите, какая неэкономность!» – «В чем дело?» – спросил Ямамото. Ученый в ответ показал пальцем на электрический столб, где средь бела дня горела электрическая лампочка. Рассказав это, Ямамото добавил: «Вот что значит еврейская натура – поражаться такими мелочами». Так или иначе, но, оставляя в стороне Америку, мы должны признать, что в Японии действительно электричество расходуется без всякого сожаления. Кстати, о городе Исияма. С этим названием у меня связано еще одно комическое воспоминание: как-то зашел разговор о том, куда поехать в этом году любоваться полнолунием в Праздник осеннего солнцестояния. После долгого обсуждения остановились на храме Исияма-дэра. Каково же было мое удивление, когда накануне праздника я прочел в газетах следующее сообщение: «Завтра вечером администрация храма Исияма-дэра, желая доставить удовольствие гостям, которые приедут полюбоваться луной, установит в храмовой роще громкоговоритель для передачи граммофонного концерта. Будет исполняться „Лунная соната“ Бетховена». Это сообщение заставило меня тотчас же отказаться от мысли ехать в Исияму. На мое решение повлиял не только этот громкоговоритель, но еще и то соображение, что предусмотрительная администрация, вероятно, не преминет осветить всю гору Исияма электричеством и даже устроит иллюминацию, чтобы создать у наехавшей публики оживленное настроение. У меня уже был подобный горький опыт, испортивший мое лунное настроение в один из этих праздников. Однажды мы большой компанией задумали поехать полюбоваться луной в храмовый парк Сума, где имеется озеро: мы думали встретить восход луны на лодках. Захватив с собой корзинки со съестными припасами, мы отправились в путь. Каково же было наше разочарование, когда, достигнув озера, мы увидели, что оно окружено веселой цепью разноцветных электрических лампочек, от света которых совершенно померк свет луны. Сопоставляя все эти случаи, я прихожу к мысли, что электричество притупило нашу впечатлительность: мы уже не замечаем тех неудобств, какие создаются излишком освещения. Оставляя в стороне случаи с неудачным любованием луной, мы должны признать, что во всех «домах свидания», ресторанах, отелях и т. д. электрический ток расходуется у нас с непозволительной расточительностью. Быть может, для привлечения гостей это отчасти и необходимо, но что сказать о привычке зажигать электричество летом еще засветло? Помимо того что это неэкономно, это еще и не способствует прохладе. Куда бы вы ни пошли летом, вы повсюду наталкиваетесь на это неприятное явление. Снаружи уже наступила вечерняя прохлада, внутри же помещения стоит нестерпимая жара. И почти всегда причина этого лежит или в излишне сильном электрическом токе, или же в чрезмерно большом числе электрических лампочек. Я пробовал гасить часть лампочек, и тотчас же наступало освежение, но, как это ни удивительно, ни хозяин, ни гости не обращали на это никакого внимания. Вообще говоря, комнатное освещение следует усиливать только зимою, летом же лучше несколько затемнять его: во-первых, это создает впечатление прохлады, во-вторых, привлекает меньше насекомых. Но больше всего раздражает, когда зажигают ненужное количество электрических лампочек и, изнывая от жары, пускают в ход электрические веера. В японских комнатах температура еще как-то понижается боковой вентиляцией, но в европейских отелях, где нагреваются и пол, и стены, и потолок, которыми жар отражается во все стороны, бывает совершенно невыносимо. Немного неудобно ссылаться в качестве такого примера на отель «Мияко» в Киото, но те, кому приходилось выходить на веранду этого отеля летним вечером, я думаю, согласятся со мною. Отель находится на северном склоне холма, откуда открывается изумительный вид на гору Хиэйдзан с ее монастырями, на пик Нёигатакэ, на долину Куродани с ее пагодами, на леса, на зеленый покров всей цепи гор Хигасияма. Здесь все дышит свежестью и прохладой, все располагает к спокойному и радостному созерцанию красот природы. А между тем, когда вы выходите на веранду подышать вечерним воздухом, ваше настроение моментально портится: над своей головой вы видите вделанные в потолок абажуры молочно-белого стекла, внутри которых неистовым светом горит электричество. Вы чувствуете, как эти огненные шары пылают у вас над головой, как на вас льется оттуда нестерпимый жар, действующий тем сильнее, что потолки в европейских постройках в последнее время стали устраиваться очень низкими. Части тела, ближайшие к потолку, страдают особенно сильно: у вас такое ощущение, как будто вам поджаривают голову и шею. Для освещения всей веранды было бы вполне достаточно одного такого огненного шара, а между тем на потолке сверкают две или три большие лампы. Кроме этого, по стенам и колоннам горит бесчисленное множество лампочек меньшего размера, совершенно ненужных и только изгоняющих последнюю тень из углов. Что же этим достигается? Вся комната, лишенная малейшей тени, лезет в глаза, как свежеотпечатанная олеография, – своими белыми стенами, красными колоннами и пестрой мозаикой паркетного пола. От всего пышет жаром. Когда вы входите сюда из коридора, вы чувствуете ощутимую разницу температур. Волны ночной прохлады, наплывая сюда, бессильны что-либо сделать, так как тотчас же превращаются в горячее дыхание. В этом отеле я часто останавливался раньше и очень привык к нему. Это обстоятельство давало мне смелость делать замечания, исходившие из чувства симпатии. И действительно, как было не пожалеть о том, что этот чудесный вид, все это место, приспособленное для спасения от летней жары, так много теряет от электрического освещения. Не говоря о японцах, даже любящие яркий свет европейцы – и те, я думаю, найдут, что жара здесь бывает несносна. А что она исходит именно от электрического освещения, становится понятным, лишь только вы без лишних объяснений притушите часть света. И это не единственный пример – таковы почти все отели. Даже отель «Империал» в Токио, пользующийся отраженным освещением, приятным в обычное время, и тот вызывает летом желание несколько затемнить свет. Так или иначе, но в наше время комнатное освещение уже давно перешагнуло границы, отвечающие требованиям чтения, письма, шитья и т. п., – оно расходуется теперь на то, чтобы изгнать последнюю тень из углов комнаты. Но эта цель несовместима с понятиями красоты, присущей японскому дому. В частных домах, где электрическую энергию экономят, этот эстетический баланс как-то поддерживается, но в тех домах, которые рассчитаны на доход с гостей, дается слишком много света в коридорах, на лестницах, в вестибюлях, в саду, у ворот и т. д. Этот свет уничтожает впечатление глубины комнат, бассейнов и садовых устройств. Зимою это избыточное освещение, способствуя повышению температуры, может быть даже и приятным, но в летнее время вечером оно просто приводит в отчаяние, если находишься в самых глухих дачных местах, так как и там отели стараются не отставать от «Мияко». В результате этого опыта у меня составилось убеждение, что самый лучший способ наслаждения прохладой – это тот, когда вы открываете настежь все двери и окна в доме и сидите под сеткой от комаров в абсолютной темноте.
191
Такэбаяси Мусоан (1880—1962). – Такэбая-си (фам.) Мусоан (литературный псевдоним) – писатель и переводчик французской литературы.