Пока нормально
Шрифт:
Ну в точности как Лукас.
– Ты, наверное, только что сюда переехал, – сказала она.
Я решил, что больше не буду Лукасом.
– Пару часов назад, – ответил я. Засунул руки в карманы и вроде как оперся спиной о воздух. Этак спокойно и небрежно.
Но я опоздал.
– Жалко, – сказала она. – Надеюсь, ты попадешь под машину, и тогда мне больше не придется пристегивать велосипед. А сейчас я пойду в библиотеку. – Тут она заговорила медленно-медленно. – Библиотека – это место, где хранятся книги. Ты наверняка ни в одной не был. – Она показала на улицу. – Иди туда, закрой глаза и топай по прерывистой белой линии. Посмотрим, что получится.
– Я сто раз был в библиотеке, –
Она улыбнулась – это была совсем не та улыбка, которая говорит «ты мне нравишься», – и взбежала по шести мраморным ступенькам к мраморному входу. Знаете, как я хотел, чтобы она споткнулась на последней ступеньке, и ее книги разлетелись бы во все стороны, и она посмотрела бы на меня, как будто спрашивая, не помогу ли я ей, а я и не подумаю, хотя, может, и подумаю?
Но она не споткнулась. Она вошла внутрь.
Допустим, я и правда ни разу не был в библиотеке – ну и что? Что с того? Да если б я захотел, я в любую мог бы пойти. А не ходил просто потому, что не хотел. Зато я был на стадионе «Янки» – а она, по-вашему, там была? По-вашему, это у нее в подвале висит куртка Джо Пепитона?
Я поднялся по шести ступенькам – и она не видела, как я споткнулся на последней, а значит, это не считается. Толкнул стеклянную дверь и вошел.
Внутри было сумрачно. И прохладно. И тихо. Может, этот тупой Мэрисвилл и дрянь городишко, но тут все было по-другому. Мрамор снаружи вел к мрамору внутри, и когда вы входили, ваши шаги отдавались эхом, даже если вы были в кроссовках. Люди сидели за длинными столами, под лампами с зелеными абажурами, и читали газеты и журналы. А дальше, сбоку, стоял еще один стол, за которым сидела библиотекарша – на шее у нее была цепочка, а на ней очки, – и работала, будто и знать не знала, как глупо выглядят очки на цепочке, повешенной на шею. А еще дальше начинались стеллажи, и где-то среди них, наверное, бродила та наглая девчонка – выбирала себе новую порцию книг, чтобы положить их в корзинку и поехать в свой уютный мэрисвилльский домик.
Вдруг я подумал, что не хочу снова попадаться ей на глаза.
Поэтому, увидев другую лестницу – тоже мраморную, – которая полукругом шла на второй этаж, я направился туда. Ступеньки у нее были гладкие и стертые ногами, словно много-много людей вроде этой девчонки поднимались по ней много-много лет. Даже латунные перила и те сверкали, отполированные их руками.
Ну и что, если каждый житель тупого Мэрисвилла ходит в эту тупую библиотеку каждый божий день? Что с того?
Я одолел всю лестницу и попал в большую, просторную комнату, где почти ничего не было. На стене висела картина – какой-то парень с винтовкой, которую он прижимал к груди с таким лицом, как будто у него видение или что-то вроде того. А посреди комнаты стоял квадратный стол с застекленной витриной сверху. Вот и все. Столько места – и больше ничего нет. Если бы пустить сюда моего отца, вы и чихнуть бы не успели, как тут очутилась бы гора инструментов и досок, и сверлильный станок, и токарный станок, и банки, и всякий другой хлам. На полу были бы опилки, на потолке паутина, а пахло бы железом и машинным маслом.
Я подошел к столу, чтобы посмотреть, почему здесь только одна эта дурацкая вещь на всю эту дурацкую комнату.
И сразу понял почему.
Под стеклом лежала книга. Огромная. Просто гигантская. На ней без труда уместилась бы хорошая бейсбольная бита. Думаете, я вру? И целую страницу занимала одна-единственная картинка. С птицей.
Я не мог оторвать от нее глаз.
Птица была совсем одна и выглядела так, как будто падала с неба прямо в холодное зеленое море. Крылья у нее вытянулись назад, хвост тоже, а шея была слегка изогнута, точно птица пыталась развернуться, но не могла. Глаз у нее был круглый, яркий и испуганный, а клюв чуточку приоткрыт – наверное, потому, что она хотела успеть глотнуть воздуха перед тем, как рухнуть в воду. Небо вокруг нее было темное, и воздух казался слишком тяжелым, чтобы в нем летать.
Эта птица падала, и во всем мире не было никого, кто бы ее пожалел.
Это была самая страшная картина из всех, какие я видел.
И самая прекрасная.
Я навалился на стекло, поближе к птице. По-моему, даже задышал немножко чаще, потому что стекло замутилось и мне пришлось его вытереть. Но я ничего не мог с собой поделать. Черт, она была такая одинокая! И такая испуганная…
Крылья у нее были белые и широкие – сзади они заострялись, как стрелы. А перья хвоста между ними были еще острей, они сужались и сужались, как ножницы. Все слои ее перьев дрожали, и я почти что слышал, как они со свистом рассекают воздух. Я соединил пальцы, как будто держал в руке карандаш, и попытался обвести по стеклу эти хвостовые перья. Они были такие острые! Если бы моя рука дрогнула даже самую капельку, то картина была бы безнадежно испорчена. Потом я обвел по контуру крылья, и шею, и длинный клюв. А потом, под самый конец, – этот круглый испуганный глаз.
На столе рядом с витриной лежала карточка, на ней было что-то напечатано. Я сунул ее в задний карман.
Когда я вернулся домой, то увидел, что мать принесла из кафе два хот-дога, завернутых в фольгу. Внутри у них были кетчуп, и горчица, и кусочки маринованных огурцов, и квашеная капуста – все как на стадионе «Янки». Уж я-то знаю, потому что я там был, как вы могли бы помнить. Мать ходила среди ящиков и все еще прибирала на кухне, и нам было слышно, как отец внизу звенит своими инструментами и ругается. Он говорил, что мистер Толстосум Баллард – жмот, каких мало, но пусть он не думает, что может вертеть им как хочет, потому что за кого он его держит? За сосунка, что ли?
Ну нет, он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда вылез из подвала.
Он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда велел мне с братом отнести все наши вещи наверх и разобрать их, – а кончилось тем, что я отнес все сам, потому что брат не захотел.
Он нам не какой-нибудь сосунок, сказал он, когда крикнул снизу, чтобы мы прекратили бороться, выключили свет и легли спать, – хотя мы совсем не боролись, а просто брат хотел выяснить, куда я спрятал куртку, про которую он еще не знал, что она Джо Пепитона, и поэтому не слишком старался.
В тот вечер я лежал в темноте и рисовал в воздухе падающую птицу – ее крылья, раздвоенный хвост, длинный клюв. И глаз. Я рисовал их снова и снова, стараясь почувствовать, как ветер обдувает перья, удивляясь, как тот, кто ее нарисовал, смог это передать.
А потом заснул.
Ее испуганный глаз.
В воскресенье я проснулся и сразу понял, что сегодня будет один из тех отчаянно жарких дней, когда удивляешься, как на земле вообще осталось что-то живое. Солнце только встало, а комната уже накалилась. Если бы у нас были занавески, то они висели бы как мертвые.
Когда я спустился на кухню, мать была вся в поту: оладьи она сунула в духовку, чтобы не остыли, хотя духовка тут не очень-то работала, на сковородке у нее шипел бекон – слава богу, хоть одна конфорка горела, – а рядом стояла миска с болтушкой из яиц, причем надо было рассчитать все так, чтобы поджарить яичницу в жире от бекона, пока отец будет есть этот бекон с оладьями, и подать ее вовремя, а то он обязательно разозлится. Думаю, мать решила, что лучше уж попотеть, чем лишний раз нарываться.