Пока живы, пока не забылось
Шрифт:
— А я за тобой…
— А, прекрасно… Садись, сейчас поужинаем, — и в дорогу.
Шофер смотрит на меня, как на сумасшедшую:
— Да ты что?! — говорит он возмущенно. — Какое поужинаем? В медсанбате люди с ног валятся от усталости, а ты тут расселась! Ни минуты не жду!
Я натягиваю гимнастерку, обуваюсь в сырые, еще не просохшие валенки, нахлобучиваю на мокрые волосы шапку-ушанку.
На глазах у старухи-хозяйки большие, как градины, слезы. Она, тихо всхлипывая, молча глядит на меня, как на мертвую.
— Ну, прощайте, спасибо, — говорю я ей негромко. — Ничего не поделаешь. Так надо.
— Господь тебя
Мы выходим во двор.
Метель крутит белые вихри; мороз крепкий, мои брови тотчас же охватывает куржаком; пока я добираюсь по сугробам до кабины машины, лицо мое становится как будто бы деревянным. Теперь надолго ни поесть, ни уснуть, а ведь я тоже, как и те, что уехали, не пила и не ела и не спала столько же ночей, как и они, а возможно, и больше. Ведь этих богом проклятых дней и ночей в наступлении не считаешь.
Фары узким лезвием света выхватывают из темноты забеленные снегом стволы деревьев, заледеневшую, разболтанную колею, занесенную тут и там высокими пухлыми горбами сугробов — стоячая ребристая серая стена леса слева и стоячая ребристая стена справа.
Голова моя незаметно опускается на грудь, я посапываю и даже слышу свое собственное посапывание, а проснуться уже не могу. Ровно-ровно гудит натужный, не новый мотор, ровно-ровно бегут справа и слева эти серые стены. Позади — недосып, недоед. Но он же и впереди, на многие дни и недели, такой же, по пояс в снегах, на лютом морозе, среди человеческого горя и мук.
Еще совсем недавно, в очередях, бывало, в метро, в троллейбусе мне говорили:
— Простите, девушка!
— Девушка, у вас нет ли четырех копеек?
— Девушка, разрешите пройти.
И вот, иду дворами, узкими переулками, пересекающими улицу генерала Ефремова (я всегда мысленно называю ее: улица моего генерала). А за сетчатой решеткой детский сад. Ребятишки лет пяти или шести играют в войну.
— Огонь! Огонь! Огонь! — из деревянных «автоматов».
И вдруг один пацаненок говорит строгим командирским голосом:
— Отставить огонь! Какая-то бабушка идет.
Да уж лучше бы они меня убили!
Поэт, партизан, человек глубоко военный, Денис Давыдов рассказывает нам вещи, которые нужно знать каждому — и всегда.
О сражении при Прейсиш-Эйлау 26 и 27 января 1807 года он пишет совершенно потрясающие строки:
«…не оспоривая священного места, занимаемого в душах наших Бородинской битвою, нельзя, однако ж, не сознаться в превосходстве над нею Эйлавской относительно кровопролития…»
Вот как?! Оказывается, есть и еще кровопролитнее, чем Бородинская! И далее:
«Более двадцати тысяч человек с обеих сторон вонзали трехгранное острие друг в друга. Толпы валились. Я был очевидным свидетелем этого гомерического побоища и скажу поистине, что в продолжение шестнадцати кампаний моей службы, в продолжение всей эпохи войн наполеоновских, справедливо наименованной эпопеей нашего века, я подобного побоища не видывал. Около получаса не было слышно ни пушечных, ни ружейных выстрелов, ни в средине, ни вокруг его: слышен был только какой-то невыразимый гул перемешавшихся и резавшихся без пощады тысячей храбрых. Груды мертвых тел осыпались свежими грудами; люди падали одни на других сотнями, так что вся эта часть поля сражения уподобилась
Странно. Почему-то каждая новая война кажется людям страшнее войн предыдущих. Видимо, по той причине, что всегда страшнее увиденное своими собственными глазами.
Денис, спасибо тебе, дорогой, за точность, за правду!
«Блистательный Мюрат в карусельном костюме своем, следуемый многочисленной свитою, горел впереди бури, с саблей наголо, и летел, как на пир, в средину сечи»…
Ну, что ж… И это нам знакомо.
Но вот как Давыдов описывает своего главнокомандующего:
«К нему и от него носились адъютанты; известия и повеления сменялись известиями и повелениями; скачка была беспрерывная, деятельность неутомимая; но положение армии тем не исправилось, потому что все мысли, все намерения, все распоряжения вождя нашего — все дышало осторожностью, произведениями ума точного, основательного, сильного для состязания с умами такого же рода, но не со вспышками гения и с созданиями внезапности, ускользающими от предусмотрений и угадываний, основанных на классических правилах. Все что Беннингсен ни приказывал, все, что ни исполнялось вследствие его приказаний, — все клонилось лишь к систематическому отражению нападений Даву и Сент-Илера, противоустоят штык их штыку и дуло — их дулу, но не к какому-либо неожиданному движению, выходящему из круга обыкновенных движений, не к удару напропалую и очертя голову на какой-либо пункт, почитаемый неприятелем вне опасности».
Кто напишет сегодня такое, анализируя события даже древнейших прославленных войн?
Был в моей жизни один прекрасный вечер, на котором все говорили, что хотели, никакой столичной официальщины. Еды было вдоволь, питья тоже, и люди пришли все самые лучшие — то есть те, кто захотел прийти.
Один сказал, что я, видимо, недовоевала на войне, что я и сейчас еще воюю. Это было сказано довольно точно. Хотя на войне я видела своих врагов в лицо, а вот с кем я сейчас воюю, я и сама не знаю. Одни только улыбки. Одни расшаркивания и целования ручек. А вот кто из поцеловавших ручку сделал подлость, — как это узнать?!
А еще одна милая молодая, прекрасная женщина — на войне она была партизанкой на Брянщине — сказала другую прекрасную мысль. (Я-то знаю, как она любит прихорошиться и пококетничать).
Так вот она сказала: — до каких же пор уменьшать себе года? Эдак, может оказаться, что мы и на войне не были. А мы никогда не отдадим из своих прожитых лет это страшное время — войну. Она с нами. Это мы победили. Это мы голодали. Это мы умирали. Неужели же для того, чтобы казаться моложе, я сейчас отрекусь от тех страшных, кровавых лет? Да ни за что! Пусть я буду выглядеть в глазах окружающих постарше. Но я прожила это время, я воевала, а они моложе меня, они — нет…
По-моему, это тоже военное мужество — быть прекрасной и молодой, быть веселой, умелой, певучей, энергичной, тянуть весь семейный и служебный воз и признаться в своих годах. Да, а что же делать? Приходится признаваться, пока время не поставило свой автограф на твоих бровях, на висках, на улыбке…
А война-то была, была в наших судьбах. И от этого действительно никуда не денешься. Живи и смотри на окружающих с высоты своего пережитого, — даже если никто за это не поклонится!