Покидая Эдем
Шрифт:
— Авиационная катастрофа, — пробормотала она, но он ведь ничего и не спрашивал.
Блинов стоял молча, и в глазах его было сострадание, он знал, что такое потери, уж он-то это знал, и он сочувствовал ей от всей души. Вот тут она, не отдавая себе отчета, охваченная каким-то смутным чувством, и сказала вдруг о катастрофе — может быть, в чужих глазах она хотела увидеть ответ на мучивший ее вопрос?
— Идемте, — сказала она неожиданно для самой себя; странный человек на рисунке, отвернувшись, смотрел назад.
Коридор снова блеснул золотыми корешками книг, щелкнул выключатель, маслянисто заблестело красное дерево. Это была совсем маленькая комната, и он еще подумал, что если бы люди не утратили привычки молиться, то здесь могла бы быть молельня.
— Вот, — сказала Эля, она раздвинула портьеру, прикрывавшую стену, и показала портрет, и в ту же секунду он остановился,
Господи, подумала Эля, что сегодня за день, что с ним, надеюсь, у него не припадок. Только бы он не упал в обморок, он весь побелел, он хрипит. Что-то происходило на ее глазах, чего она не могла понять, пока не увидела, как он подошел к портрету. Он подошел к нему неуверенными шагами, словно слепец, словно человек, не ходивший год или два, он подошел к портрету и долго глядел на лицо женщины, которой уже не было, на белое лицо, на руку с длинными пальцами, на эту тонкую руку, державшую цветок, ландыш, он потрогал холст, белое лицо на портрете не глядело на него, оно было отрешенным, оно было обращено к вечности. И тут только, прикасаясь пальцами к холсту, трогая его бережно, словно боясь причинить боль этой мертвой материи, он понял вдруг, что все это значит.
— Что с вами? — спросила Эля, она еще не понимала всего до конца, все еще не понимала.
— Где это произошло? — спросил он.
Она сказала:
— Над Францией… пять лет назад.
— У вас есть водка? — зябко спросил он и сам услышал этот чужой голос, который после паузы добавил: — Мне как-то холодно.
И тут она поняла.
— Значит, — сказала она и приложила к губам ладони, — значит это… вы…
— Да, — сказал чужой голос. — Это я.
Я вышел на улицу. Все было занесено снегом, но снег уже не падал. Была полночь, и небо было холодным, черным и чистым. Оно всегда было слишком удалено от земных да и любых других забот, его дело было сохранять и демонстрировать свою чистоту, это была извращенная обманчивая чистота. И я проклял и чистоту, и равнодушие этого неба. Все, что свершалось в мире плохого и хорошего, происходило под этими звездами, — что же должно было случиться, что согрело бы их? Они видели, как безобразный птеродактиль парит над папоротниковыми лесами; Парис похищал Елену, рушились стены Трои, Брут убивал Цезаря, а Октавиан — Брута, Икар падал вниз, а Дедал летел дальше, гунны захватывали Рим, где уже не было гусей, пылали костры и люди на кострах, земля вертелась «все-таки», вопреки кострам и равнодушию небес, потом появились самолеты, они тоже летали под звездами, сначала это были «блерио» и «фарманы», затем «хейнкели» и «мессершмитты», «летающая крепость» принесла и извергнула из своего чрева атомную бомбу, закорчились внизу десятки тысяч детей и женщин, а небеса все молчали. А потом с аэродрома Орли взлетел самолет, он летел в Барселону, на Всемирный конгресс историков, маленькая женщина просматривала программу конгресса, читала доклад своего мужа, листала журнал мод. А может быть, просто спала или смотрела на темное небо, на котором, как слезы, стояли звезды. А может быть, она вспоминала обо мне, о том, как мы сидели на маленьком пирсе у гребного клуба «Авангард», опустив ноги в воду, и ели пряники с колбасой? Теперь об этом уже никто не узнает, никто и никогда.
Нет, я не плакал, даже когда увидел ее портрет в том доме, когда понял, что ее нет, давно уже нет, что мое ожидание напрасно. Ей было едва лишь тридцать, и такой она и останется навсегда. Жизнь моя окончилась, ожидание пришло к концу, нечего было ждать, нечего и незачем было бороться со временем. Надо было менять точку отсчета, находить другие костыли, перестраиваться, придумывать новые измерители. Может быть, подумал я, надо будет мерить жизнь количеством выпущенных чертежей или еще чем-нибудь похожим. Если бы я мог, я бы напился, чтобы хоть на время забыть обо всем, прийти в себя, перевести дух.
В том доме, откуда я ушел, я выпил все, что там было, девушка в халате с драконами смотрела на меня в ужасе, она увидела меня с новой стороны. С новой? Чушь, она просто меня увидела, узнала, что я — это я, что я существую, что я жив и ничего не забыл. Внутри у меня ничего не было, все выгорело, спеклось, я был холоден, как небо, я не плакал — я не мог, хотя бы и хотел. Нет, я не плакал. Внутри у меня не было ничего, я был вычищен и выпотрошен, я был абсолютно стерилен, у меня ничего не болело, и я не плакал. Мне не было больно, да и при чем тут был я.
Я стоял у Марсова поля. Строго и прямо лежали гранитные глыбы, горел вечный огонь, чистое оранжевое пламя поднималось к небу. Я протянул руки, но теплее не становилось, огонь не грел меня, и это было правильно, потому что это был огонь, зажженный живыми в память о мертвых. Они могли бы жить и радоваться жизни, но погибли, чтобы могли жить мы, мы все — вы и я.
Это было пламя героев, а я был трус, я бежал от жизни, спрятался от нее, отгородился; я не боялся смерти, но я был трус, и мне здесь было не место. А было ли оно вообще?
И я вернулся к домам. За стенами домов спали люди, они лежали в объятьях друг друга, объятья становились все сильнее, дыханье прерывалось. Они сеяли новую жизнь, и они были счастливы. А я завидовал им, да, я был полон зависти, как тот, кто не согрет другим человеком, как все одинокие, которые несчастливы, ибо им нечего сеять. Они бесплодны, и будущего у них нет.
И тут он увидел девушку. Он даже не понял, откуда она взялась, она появилась внезапно, вышла из-за какого-то угла, пальто у нее было распахнуто, волосы спутаны, в руках у нее было что-то, что она бережно прижимала к себе; он подумал, что это ребенок, и шагнул ей навстречу. Но это был не ребенок, конечно, это был не ребенок, девушка сама была похожа на ребенка. Это была Лена — но ее могли звать любым другим именем, не в имени было дело, имя ей было не нужно. Ей было восемнадцать лет, и это был худший день ее жизни. Жизнь ее была окончена, это она поняла с утра. Она не пошла в институт, весь день она лежала в холодной, нетопленной комнате, которую снимала в Третьем Парголове; к чему было топить, к чему было жить, после того что с ней случилось. Жить ей было незачем. Весь день она пролежала в слезах. Она подумала было, что надо написать родителям, но не было сил. Вечером она пошла в бар того самого ресторана, где, подобно античному герою, совершал свои подвиги покинувший ее возлюбленный. Он был красив, как бог, и так же жесток. Так пусть, решила она, посмотрит на нее в последний раз. Но он не смотрел на нее, ему было чем заняться, ему было на кого смотреть, с этой малышкой было покончено; он искренне удивился бы, узнай он о ее мыслях. Это же смешно, сказал бы он, от этого не умирают.
Он не смотрел на нее, зато смотрели другие, кое-кто ее знал, ее заметили сразу, она была свободна. Можно ли было упустить такой случай? Она недолго пробыла одна, ей ведь было все равно, с кем сидеть за столиком в последний раз, ей было все равно, кто подливал ей в бокал и что там ей подливали. Шампанское? Она выпила шампанского. Это была роковая ошибка, она не должна была этого делать. Шампанское ударило ей в голову, все закружилось, как в детстве на карусели. Что это вы мне наливаете?.. А впрочем, лейте, все равно. Что там было дальше, она не помнила. Кто-то появлялся, кто-то исчезал. Она только помнила, что это последний день ее рабства, и махнула рукой. Леня, бармен, наконец посмотрел на нее. Он смотрел на нее с удивлением: малышка, кажется, утешилась, ему было наплевать, но он не думал, что это произойдет так быстро, и компания была слишком уж темной.
Компания и вправду была темной, но его это не касалось — так она заявила, когда он предложил ей вызвать такси, отправить ее домой; он знал, чем заканчиваются подобные загулы, и ему было жаль ее, из этого ей не выбраться. Он пожал плечами.
— Это не твоя компания, — сказал он, но ей-то было все равно.
И она снова пила шампанское и коньяк в баре, где Леня смешивал им коктейли, потом какие-то типы звали ее на квартиру, потом появились какие-то непотребные девки, которых она едва знала в лицо, потом появились финны. Или шведы? Черт их разберет, ей-то что, финны, шведы, ей на всех наплевать. Она приехала учиться, предыдущие семнадцать лет она прожила в Воронеже, откуда ей было знать, шведы это или финны. Они пили джин в баре «Садко», они пили «мартини» в баре «Интурист», они пили водку и бальзам на чью-то валюту и чьи-то рубли, какой-то тип с лицом водяной крысы хватал под столом ее колено, и она дала ему по его крысиной физиономии. Час решения приближался. Она сказала, что ей надо выйти, она спустилась в туалет, достала таблетки со снотворным — нет, только не смотреть, не колебаться… Она не колебалась. Она не сосчитала их, ибо это не имело значения. Она не успела даже подумать ни о чем. Ей нельзя было пить коньяк с шампанским, ей всегда было плохо от вина, но так плохо ей не было еще никогда. Стеклянная трубочка выскользнула из рук, таблетки покатились по мокрому полу… Значит, она не умрет? Ей стало страшно. Куда ей было деваться, куда идти?