Покидая Эдем
Шрифт:
Терпения у него хватило. Он ждал более десяти лет — но что это был за срок по сравнению с наградой! Ему казалось, что пролетели мгновения. Это вчера кто-то спрашивал пятилетнего мальчика: «Ты не боишься прыгать в воду? Вот и хорошо». Любовь владела отныне его сердцем, он не помнил зла, но говорил теперь «нет» так же старательно, как некогда говорил «да».
— Я всегда говорил, что среди моих учеников… я рад… обратно к нам…
— Нет, Виктор Павлович, мне ничего не надо…
— Нет никакой необходимости вставать к шести, когда сборная…
— Нет, Григорий Иванович, я уже привык…
— Надеюсь, ты понимаешь, что все необходимые условия…
— Нет, Владимир Петрович, я ведь на работе…
— Но в связи с тем, что… честь города… ты должен понять… в конце концов, при твоей зарплате мы можем гарантировать…
— Нет,
Ему ничего не надо. Он не кривил душой, он был счастлив. Чудо свершилось, он освобождается от гнета лет, ему кажется, что их никогда не было, и теперь осталось только одно — загнать стрелку секундомера за черту, где она никогда еще не была. Ему доставляет огромное наслаждение загонять ее все ближе и ближе, видеть, как она уступает одну позицию за другой, и благодарить неведомое божество, которое дало ему дожить до этих дней, до этого вот дня, потому что это произойдет именно сегодня. Именно сегодня он проплывет стометровку брассом за минуту и четыре секунды, а потом…
Чья-то рука ложится ему на плечо. Это прикосновение, словно мокрая губка, проходится по черной доске его воспоминаний, стирая написанное и возвращая его в мир настоящего, где:
прямоугольник зеленовато-синей воды похож на огромное зеркало в оправе из темного кафеля,
секундомер, подвешенный на тонком белом шнурке, вздымается и опадает в такт дыханию на голом животе тренера,
перевернутый листок календаря на столе главного инженера проекта гласит: «10 февраля — сдача проектной документации по Суходольску»
и где часы — электрические, заводные, наручные и карманные, различных марок, фирм и систем — показывают точное московское время — девять часов семь минут утра.
Девять часов и семь минут.
В кабинете главного инженера проекта звонит телефон, большая, покрытая жесткой черной шерстью рука нетерпеливо хватает трубку, губы, кривящиеся от глубоко спрятавшейся боли, нетерпеливо спрашивают, найден ли инженер Зыкин… нет… так где же он? Отгул… какой может быть отгул? Дежурство? Ничего не знаю… Это черт знает что… Блинов? Тогда вызовите ко мне его. Да, Блинова. Черт знает что.
Девять часов и семь минут.
В это самое время девушка с серыми глазами стоит в тонкой рубашке, отороченной кружевами, и без недоверчивости, но вместе с тем чуть насмешливо всматривается в лицо, отраженное в большом зеркале, оправленном в прямоугольную темную раму.
В то же самое время черные и красные полосы халата падают на молочно-белые плитки кафеля. Человек, потративший более десяти лет на сотворение чуда, устанавливает чуть согнутые ноги на влажном бетоне стартовой тумбы. После выстрела стартового пистолета должно пройти не более минуты и четырех секунд, затем наступит время, когда нельзя уже будет отмалчиваться на вопрос: «А потом?» Минута и четыре секунды подведут черту под двадцатью пятью годами жизни, затем будет поставлена точка, и прошлое остановится навсегда, как время на башне с солнечными часами. Все отныне будет другим. Уже стоя на тумбе, он обводит вокруг себя взглядом, словно прощаясь навсегда с миром, которому суждено стать иным через минуту и четыре секунды. Ибо именно в это мгновение — скажет он несколько часов спустя девушке, чей взгляд к тому времени снова обретет недоверчивость, — именно в это мгновение он понимает, что никогда больше не вернется в этот мир.
— Ты готов? — спрашивает вздрагивающий от напряжения голос.
Он кивает. Он завидует человеку, на груди которого вьется белая веревка от секундомера, — сам он уже не волнуется. А жаль — словно умерло что-то…
— На старт…
— Внимание…
Выстрел.
Черт знает что…
Большая, покрытая жесткой черной шерстью рука еще некоторое время продолжает держать телефонную трубку. На перекидном календаре четкая запись: «10 февраля — сдача проектной документации по Суходольску». А вот и сама документация: толстая пачка чертежей, уже сложенных по единому формату, но еще не переплетенных, громоздится здесь же на широком столе. Телефонная трубка издает тревожные короткие гудки — отбой, отбой, но рука все держит черную трубку, словно не в силах расстаться с ней. Наконец трубка опускается на рычаг. Тревожные гудки замирают — но не замирает и никуда не исчезает раздирающая внутренности боль, от которой кривятся прикушенные губы. За окном оседает густой туман, настольная лампа бросает на стол желтое продолговатое пятно. Кругом тишина — стоит на мгновение закрыть глаза, и забываешь, где ты и что с тобой. Где это он слышал: «Умереть — уснуть…»
Главный инженер проекта Кузьмин заставляет себя подняться из-за стола. Щелчок, выключена лампа, продолговатое желтое пятно на поверхности стола исчезает. Все погружается в полумрак. Через окно, занавешенное чуть поредевшим туманом, едва-едва пробивается бессильный утренний свет. Как приятно прижать лоб к холодному стеклу… Что-то происходит… Чертежи на широком столе застыли бесформенной грудой никому не нужных бумаг, перекидной календарь кажется огромной бабочкой, раскинувшей бумажные тонкие крылья. Как это называется — «взять себя в руки»? Сейчас, одну минуту, сейчас… Он возьмет себя в руки, он умеет это делать. Внутри у него сидит зверь. Сидит и ждет своего часа. Что бы он сам ни говорил, что бы ни говорили другие, какие бы чудеса ни творились вокруг, зверь, сидящий внутри, ждет своего часа. Час этот приближается. Зверь сидит глубоко внутри и ждет. Перед этим непреложным фактом бледнеет все творящееся вокруг, бледнеет и теряет смысл, ибо с гибелью человека исчезают все нити, тонкие, надо признать, нити, связывающие его с остающимся в живых человечеством и его достижениями. Исчезает весь мир. А что остается? Остается надпись на могильной плите, которая может звучать примерно так: «Кузьмин В. В., подполковник в отставке». И все. Таков итог прожитых пятидесяти четырех лет. Да еще, быть может, за его гробом на подушках пронесут его ордена. Хотя нет, ордена не пронесут — теперь смерть механизирована. Медленные шествия с подушками, на которых лежат боевые ордена, отменены, что, возможно, и правильно — во-первых, помеха уличному движению, во-вторых, никому не нужное напоминание о неизбежности исчезновения.
Умереть? Это совсем не страшно, бывшему подполковнику тем более. Смерть ему не в новинку: он видел ее, видел ее не раз, всякую, видел кое-что и похуже смерти. Но только теперь он может сказать, что видеть — это еще не все. Одно дело упасть и не встать во время атаки, когда кругом, кромсая человеческое мясо, хлещет металлический дождь, другое — сидеть и ждать того дня, когда маленький неутомимый зверек, невидимая тебе безжалостная тварь выжрет тебя изнутри. «Для того чтобы поставить окончательный и точный диагноз, необходима операция».
Тонкие губы изображают усмешку. Для того чтобы поставить диагноз, человека надо предварительно распороть, как треску. Не слишком ли много за сомнительное удовольствие узнать сомнительный диагноз, который, уничтожая оставляющие надежду сомнения, ничего не может изменить? Нет. Он не доставит медицине такого удовольствия. Свое любопытство ей придется удовлетворять, вспарывая кого-нибудь другого. Главное — отогнать бесконечно возникающую жалкую мысль: «а что, если…» Главное — убедить себя, что у вспоротой трески не может быть никакого «если»: после того как в тебя заглянут, тебе уже не встать. До самого своего конца, который уже не за горами, ты будешь перебираться из одной больницы в другую: сначала погостишь на Березовой аллее на Крестовском острове, затем перекочуешь поближе к вокзалу, в Военно-медицинскую академию, оттуда рукой подать до Песочной. Из Песочной тебя привезут домой. Это произойдет примерно за месяц до того, как тебе придется отправиться в самый последний поход — под камень с надписью.
«Вы можете взять своего больного, постельный режим ему более показан в домашних условиях». Вот как это будет звучать. Вот с какими словами медицина откажется от тебя, какими словами она признает свое бессилие перед маленьким неутомимым зверьком, что день за днем и час за часом, сантиметр за сантиметром прогрызает твои внутренности. И так будет продолжаться, пока ты не испустишь дух, — ко всеобщему облегчению людей, которые вынуждены будут промаяться с тобою этот последний месяц. Какую неоценимую услугу окажешь ты им, когда избавишь их от необходимости каждодневно созерцать твою пожелтевшую кожу и запавшие глаза. Откройте наконец окна и впустите свежий воздух! В комнате, где долго лежал умирающий, еще долго нечем дышать, словно сама смерть цепляется за стены, не желая уходить, — а ведь здесь спешка и ненужна и неуместна, ибо от этого еще никому улизнуть не удалось.