Поколение одиночек
Шрифт:
«Альбине-Бебе показалось, что она только что прожила очередную (какую по счету?) жизнь, но оказалось, что она по-прежнему сидит на скамейке с коляской…» Сюжет не успевает за мыслью. Он застыл от столь мощного потока сознания. И дальше я уже просто перенесу слова автора на представление о самом романе: «…Нравилось новое состояние укрупнения мысли, вольного поиска смысла, очищения от пут бытия. Окружающие люди представали носителями сложных идей, логических головоломок, неожиданных страстей…»
Здесь уже та самая воспетая в коротком сюжете плоть с неизбежностью немотствовала, ибо в романе «Закрытая таблица» на первый план выходило сознание. «Избавившись от наручников плоти, сознание расширялось, вбирало в себя мир, и одновременно растворялось в мире, становясь его мыслящей частицей».
Прорицатель Юрий Козлов с угрюмой иронией оставляет нам надежду на дальнейшую жизнь. Интересно, с чем остается он сам?
Двадцать вторая глава. Олеся Николаева
Олеся
Её роман «Мене, текел, фарес» о сложном сочетании монастырской и светской жизни, о чувственности и аскетичности, вызвал большую полемику в литературном и церковном мире. Лауреат многих литературных премий. Живет в Москве.
Игра и молитва Олеси Николаевой
Афанасий Фет писал про Горация: «Он ужасно криво пишет, а это я только и ценю в поэте и терпеть не могу прямолинейных». Вот и Олеся Николаева никогда не писала прямолинейно. Её поэзия – это сплошное метание между роскошью и аскезой, между игрой и молитвой, между Ольгой Вигилянской в бытовой жизни и Олесей Николаевой в жизни поэтической. Впрочем, она осознанно выбрала свою судьбу.
Там – за именем – судьба совсем инаяОткрывается, лицо совсем иное.Даже время по-другомуНапряжение, энергетика её поэзии – это напряжение и энергетика в борьбе со своими искушениями. Олеся Николаева и сама не скрывает этого: «О, какое же это искушение для поэта, когда он непременно хочет понравиться всем, отчебучить что-нибудь этакое, чтобы всех поразить! И чтобы все говорили: о, как он понравился нам своими новинками, этот поэт, как он удивил, как много у него всяких находок, диковинок и всего, всего!»
Помнится, то же самое писал Юрий Кузнецов об ахматовском женском «самолюбовании» в «ста зеркалах». Конечно, Олеся всю жизнь пытается бороться со своим тщеславием, с избыточной эмоциональной чувственностью, с личными переживаниями во имя принадлежности к церкви. Как она пишет: «Церковь, как и искусство, – не автомат добра, а область свободы, этой страшной человеческой свободы. Когда ничтожный (в смысле своих возможностей перед вечностью) человек может сказать Богу – нет, Бог не совершает над ним насилия. Единственное, что может сделать церковь, это отторгнуть от себя человека, который не желает к ней принадлежать». Но и в контексте православного учения Олеся всегда ищет свою свободу выбора. Она искренне боится собственного своеволия, что так хорошо отражено в её романе «Инвалид детства». В её воцерковлении отчетливо видно женское чувственное начало. В ней всегда сильно эстетизированное, театрализованное мировосприятие. Впрочем, и к церкви она пришла скорее не путем познания, а своим практическим служением – на послушании в Пюхтинском женском монастыре, или позже, работая шофером у игуменьи Новодевичьего монастыря.
Всё со мною пребудет, что я полюбила, – да!Разложу пред господом Сил, Господином лет: —Посмотри, у меня и Твоя земля, и Твоя водаСохранили вкус, сохранили запах и цвет.И готовы к вечному празднику города…Но куда же ей деться от мирских чувств, переполняющих её душу, от мирских прелестей, от постоянного спора то ли с ангелом, то ли с бесом своим? Добрую треть своих стихов поэтесса ведет отчаянную борьбу с властным повелителем её чувств, распорядителем её стихов. Земной ли это друг, возлюбленный, учитель, или одинокий демон, нам, читателям знать не дано, да и не нужно.
Только стоило выйти из дома так поздно,Что деревья сбегались все вместе и грозноТень ложилась сплошной пеленой.Тот же самый таинственный и безымянныйТо ли ангел мой, то ли мой бес окаянныйЧуть поодаль шёл следом за мной.И этот неведомый герой, неведомый властитель её дум сопровождает Олесю вплоть до небесного Ерусалима. И никак не поладить, не спеться им двоим, ни порвать, ни расстаться. Ужасно еще и то, что речи его полны ересью, поступки полны коварства, в душе царит раскол.
…Ты теперь еретик и раскольник.Перейдя роковую черту.Рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,Мой анапест в опальном скиту.Даже в стихах не уберечься от личных трагических переживаний, не укрыться и в послушании. Ибо чувства переполняют душу поэта. И всё не расскажешь в коротком четверостишье, не отсюда ли эта потайная тяга к сверхдлинным повествовательным стихам, к неклассическим метрам – дольнику, акцентнику? Поток лирического сознания, еретически тревожащий православную душу.
Я всё больше думаю о твоём вероломстве,Двуличии и коварстве.Если найдут мои дневники, в потомствеВыйдет распря о нас…И при этом читатель замечает неиссякаемое самомнение поэтессы, уверенность, что дальнее потомство будет ценить и жадно перепечатывать её дневники. Это еще один нерукотворный памятник, но сохранится ли он? Впрочем, без этого чувства собственной значимости, наверное, и невозможна поэзия. Но как примирить живые трепетные чувства женщины и глубинную, пронизывающую тягу её к полноте религиозного сознания? И опять вспоминается Анна Ахматова, её наполненность земными грешными чувствами и её высокая отрешенность от быта в молитвенных стихах. Вспоминаются и размышления Бориса Эйхенбаума о метаниях поэтессы между будуаром и кельей. При том, что Анна Ахматова и Олеся Николаева мало в чем поэтически схожи. А вот от женской судьбы отказаться невозможно. В своих вольных метаниях, в своей лирике Олеся становится куда более сокровенна и откровенна, чем иные нынешние поэтические вольнодумцы. Но если Анну Ахматову жизнь, не спрашивая её, развернула от богемного состояния «царскосельской веселой грешницы» к положению свидетельницы народных страданий: