Поколение одиночек
Шрифт:
В органы Паламарчука практически не таскали, лишь однажды по делу Леонида Бородина. И то, как уверяет нынче Леонид Бородин, в отличие от куда более опытных, но сломавшихся диссидентов, Паламарчук стойко отвечал «нет», на все вопросы следователя. И возможная дополнительная статья Леониду Бородину, благодаря тихой стойкости Паламарчука не состоялась. Он смотрел на очной ставке своими открытыми хохляцкими глазами на соучастника, уверявшего, что тот лично передал от Бородина книги Паламарчуку (что влекло статью по распространению антисоветской пропаганды), и раз за разом говорил: первый раз в жизни вижу этого человека. Пытать и мучать внука советского маршала, конечно, не стали, и видя его упрямство сечевого атамана, потомка Тараса Бульбы, отстали от него.
Таким он был во всём: безудержный гуляка, бабник, весельчак, балагур, только что закончивший писать «Письмо турецкому султану», но в деле, в дружбе, в творчестве своём – стойкий и мужественный борец. Зачем ему, монархисту и энтээсовцу, лезть в красно-коричневые затеи 1993 года? Но он видел, что эпоха КПСС закончилась, бояться советской власти уже не нужно, грозит новая опасность. Приход чубайсовских либералов – это неизбежная затяжная
С одной стороны, как сынок советской элиты, Пётр Паламарчук легко поступил в недоступный для простого люда МГИМО и занимался международной юриспруденцией. Что для меня удивительно, переход в литературу, любую – советскую или антисоветскую, у него явно затянулся, уже активно печатаясь, уже собирая материалы для своих «Сорока сороков», закончив в 1978 году МГИМО, он 11 лет продолжал работать в Институте государства и права Академии Наук, вплоть до 1989 года. Защитил кандидатскую диссертацию об исторических законных правах на Арктику, выпустил книгу «Ядерный экспорт: международно-правовое урегулирование». Готовилась в 1991 году еще одна сугубо научная книга «Евратом: правовые проблемы»… Зачем она была ему нужна? Конечно, в этой другой жизни он вскоре стал бы видным экспертом, аналитиком, заседал бы где-нибудь в МАГАТЕ. Но это была бы абсолютно чужая жизнь, не предназначенная для него. Впрочем, и я сам инженерил восемь лет после Лесотехнической Академии, пока на последних курсах Литературного института не бросил свою инженерию и не перешел работать в «Литературную Россию». Также тянул с геологией почти до смерти талантливый поэт Борис Рыжий, даже Василий Аксенов немало поработал корабельным врачом, прежде чем уйти в открытое литературное плавание. Бросать всё и начинать заново – не так-то просто. Андрей Платонов, Сергей Залыгин, Михаил Кураев… А многие до самого конца и вели такую двойную жизнь, отягощенные будничной работой, по вечерам превращающиеся в певчих дроздов. Не хватало решимости и силы воли. Не хватало таланта. Но, наконец-то, чаша весов русской словесности у Петра Паламарчука к концу восьмидесятых годов перетянула. Избавился от своей юриспруденции. Появилось время для новых великих замыслов. Но как же мало его оставалось?
В чем-то скрытный был человек, наш любимый Петруша. Оказывается, когда я с ним познакомился в 1987 году, и мы быстро сдружились, он всё еще работал в своей ядерно-юридической науке. Как его пропускали за рубеж еще тогда наши советские пограничники? А мы уже ездили по Брюсселям и Парижам, выступали во Франкфурте-на-Майне на юбилейном съезде НТС, вели семинары у нашего любимого слависта Вольфганга Козака.
Вспоминает Пётр Паламарчук в своем романе «Нет. Да.»: «…Они „весело и браво“, следуя козацкой маршевой песне прошествовали по полю окончательного поражения корсиканца, а затем были приглашены в недалекий замок под названием „Натуа“ на съезд русской молодежной дружины под названием „витязи“. Здесь с немногими, впервые нагрянувшими из отечества не нарочито засланными, а природными сородичами, свели знакомство потомки тех именитых родов, какие тем только в сказках и старинных учебниках попадались: Апраксины, Трубецкие, Клейнмихели – имевшие в жилах кровь Николая I – и одновременно фон-дер-Палена. Предок коих убил его отца императора Павла…» Ирина Пален дружила с Ларисой Барановой, Сашу Фоменко возлюбили французские аристократы, меня позже увёз к себе Олег Красовский, редактор журнала «Вече».
В романе соединяются автором судьбы современного героя, несомненно обладающего многими чертами самого писателя, и знаменитого архиепископа Сан-Францисского, первого святого русского Зарубежья Иоанна Максимовича, и мятущаяся, расхристанная душа России, впрочем, это и трагическая судьба любимой автором женщины, нелепо погибшей, изменившей и судьбу автора.
У Петра Паламарчука всё в романе, как и в творчестве, как и в жизни тесно переплетено: несомненный автобиографизм, сказовость, историческая хроникальность, лиричность, погружение в бездну слова, балагурность. Как Велимир Хлебников, он всегда оставался незавершён, ибо нет предела к совершенству.
С другой стороны, уже с начала восьмидесятых годов, с 1981 года, будучи студентом МГИМО, он начинал печататься в самых оголтело антисоветских, и самых страшных для наших органов журналах и газетах: «Вече» у Олега Красовского, «Посев» у своего друга Миши Назарова, «Русское возрождение» и парижская «Русская мысль», где он приятельствовал с Аликом Гинзбургом. Уже в 1985 году (когда Пётр всё еще работал в Институте
Может быть, потому что эти издания считались державными и православно-национальными, да и сама НТС была православно-националистической русской организацией, выросшей из «русских мальчиков» и солоневичских «штабс-капитанов», в отличие от других еврейско-либеральных организаций, гораздо более богатых и гостеприимных для своих, а согласно версии того же Юрия Андропова «Русская партия» была страшнее, чем все либералы вместе взятые.
Был период, когда мы с Петром Паламарчуком где-то в конце восьмидесятых годов почти не вылезали из наших заграничных поездок, по кругу объезжая все центры русской эмиграции, выступая в залах при православных храмах и на кафедрах славистики. Случайно встречаясь то в Брюсселе у милейшего Евгения, то в Кёльне на семинаре у Вольфганга Козака, то в Париже у Владимира Максимова. Не скрываю, именно Пётр Паламарчук вовлек меня в эту эмигрантскую колесницу, на которой я носился по всему миру лет десять, обходясь без помощи и Союза писателей России, и газеты «День», где я работал… Да и не меня одного вовлек Пётр Паламарчук в изучение русской эмиграции – Костю Ковалева, Ларису Баранову, Сашу Фоменко, Мишу Попова… И было интересно открывать для себя новый мир, новую забытую Россию. Практически, все центры русской национальной эмиграции, раскинутые по всему миру, мы с Петром проездили, пролетали, обошли пешком.
И все же чаще всего из всей нашей писательской компании Пётр и звонил, и общался эти годы со мной. Сам предлагал какую-то общую поездку, бегал по посольствам, договаривался о проживании в западных столицах.
Сейчас мне кажется (я могу и ошибиться), что Пётр увидел во мне достаточно популярного и влиятельного литературного критика, кем я в то время и являлся. А у него выходили одна за другой книги, он явно становился художественным лидером своего поколения, по крайней мере, почвеннической части его. По манере писания, по обращению со словом Паламарчук был явно близок и Саше Соколову, и Татьяне Толстой, но либеральная критика в то баррикадное время в упор не видела все творения Петра, как бы ярко они не были написаны. Думаю, встретились бы они с Сашей Соколовым, задружили бы на всю жизнь, настолько близки их гоголевские, набоковские истоки, их ворожба и любовь к природе, их звукопись и игра со словом, которое они весело наряжали то в лохмотья, то в звонкие боярские одежды, их сюжетные наплывы, параллельные линии героев. Не сложилось, так и остались в разных лагерях.
Патриотический Паламарчук для наших либеральных журналов «Знамя» и «Новый мир», «Октябрь» и «Дружба народов», и для эмигрантских либеральных изданий типа американского «Нового журнала» или парижского «Синтаксиса» был закрыт. Разве что всеядный и широко смотрящий Владимир Максимов давал ему место в своем «Континенте». Поневоле оставались в эмиграции для Петра Паламарчука всё те же «проклятые» страшные «энтээсовские» издания. А в Москве два-три патриотических журнала с большим трудом уминали в себя, сокращая и вырезая всё яркое, столь необычную лесковско-ремизовскую, сашесоколовскую, замятинско-гоголевскую прозу Петра Паламарчука. И он, стараясь сдружиться, сблизиться со мною, явно надеялся на мою поддержку и помощь, как влиятельного критика. Он знал себе литературную цену, считал себя несомненным лидером своего поколения. И все-таки, более всего, выше «Сорока сороков», выше всех своих исследовательских трудов о Державине, о Гоголе, о Батюшкове, выше своей монархо-национальной публицистики он ценил свою прозу, своего «Краденого Бога», своего «Наследника российского престола…» Мне хочется кричать нынешним поклонникам его собирательства, его православного подвижничества, прежде всего он был художником, он был певчим дроздом, и этот дар ценил в себе превыше всего.
Он хотел при жизни дойти до своих читателей. Книги его, слава богу, издавались, но критики о нём не было.
Я упоминал Петра в своих очерках, обзорах, но, если всерьез, то я перед ним виноват до сих пор. Конечно, я могу оправдаться. Критик, тот же прозаик, он сам подбирает себе прототипы, подбирает своих героев. В те годы я с головой был погружен в прозу «сорокалетних» и до своего поколения, до своих сверстников просто не доходило. Не хватало ни времени, ни сил. Читал и ценил своих друзей и сверстников, но писал о прозе сорокалетних. О деревенской прозе. О тихой лирике. Петр не раз прилюдно огорчался, и также щедро забывал о своих обидах. В конце концов, это он с хохляцкой хитринкой присмотрел себе влиятельного критика, но сам критик (то бишь – я) никогда и ничего ему не обещал. В наших общих поездках мы делали лишь наше общее русское дело. И всё-таки, главные доклады от имени нашей ещё дружной тогда ватаги, ищущей общей основы с русской патриотической эмиграцией, поручали делать мне и на съезде православной молодежи под Брюсселем, и на юбилейном съезде НТС, и на семинаре у Вольфганга Козака, и в других местах. И многими эмигрантами я воспринимался в те годы скорее, как публицист, организатор, общественный деятель патриотического русского движения, никак не литературный критик. И лишь Петина хитринка нет, да и напоминала о себе. Петя видел во мне критика, способного прочитать его красочную сказовую расписную и озорную прозу. Хотя бы на пятидесятилетие Паламарчука попробую реабилитировать себя. Прости, Петя, что с опозданием.