Поколение
Шрифт:
У Матвеича было свое привычное место. Взяв полбатона с куском колбасы, он прошел к торцу стола.
— Примыкай, — кивнул Степану. Сидевший рядом длинноволосый парень, тот, что говорил с дядей Гришей, поспешно поднялся, уступая место Пахомову.
Степан ел колбасу с хлебом и запивал молоком. Разговор монтажников распался. Многие уже завершали поздний ужин или ранний завтрак. А Степану так хотелось послушать этих парней…
— Еда богов и сборщиков, — буркнул Матвеич, подвигая ему дымящуюся кружку с чаем, заваренным круто, по-рыбацки, прямо в чайнике.
Разморенные едой, зашарили по карманам, защелкали зажигалками. Кто-то высыпал из пластмассовой коробки на стол костяшки домино. Матвеич прикрикнул:
— Только одну!
— Одну, одну, — весело отозвалось несколько голосов, и костяшки
Иван Матвеевич на своем ящике скрипуче отодвинулся от стола и тоже закурил.
— Курю только на работе, от дочки украдкой. Да, наверное, и это надо бросать. — Он повертел зажатую меж пальцев сигарету, видно, хотел загасить, но передумал. — У нас тут слушок прошел — вроде хотят пенсионный возраст поднять. Не слыхал? — Не дождавшись ответа, добавил: — Не знаю, может, для тех, кто всю жизнь в конторе, шестьдесят и не возраст, а для нас, кто здесь, в цеху, да еще если и всю войну отломил, то эти шестьдесят… Я вот последние годки еле тяну. И не я один. Вон Гришка Смородников, — он кивнул в сторону монтажной площадки, где работал дядя Гриша, — почитай, на десять годов меня моложе, а тоже здоровье никудышное. Всем нам война карту жизни спутала. Я когда с нее, проклятой, вернулся, то никак не мог взять в толк: как это и в снегу спал, и в ледяной воде по пояс, и голодал, и недосыпал постоянно, а не болел? Как железный! И не только я. Были ведь и хлипкие телом, а тоже тянулись, и ничегошеньки им не деилось… — Матвеич, словно споткнувшись на этом странном словце, вскинул голову, повернулся к доминошникам и шумнул: — Петро, ты подшипник проверил?
Рыжий толстогубый парень, с красным лоснящимся лицом, неохотно зашевелился и что-то пробурчал.
— Так чего ж ты прикипел здесь? — уже рассерженно прикрикнул Митрошин. — Марш отсюда! А вы тоже кончайте, а то стол проломите.
— Полчаса-то я имею свои обеденные, — вяло отозвался толстогубый, но поднялся с места.
Матвеич молчал. Его сухое, прокопченное лицо утратило напряжение, на нем была усталость, простая физическая усталость от тяжелой работы, и Степану показалось, что он больше уже не будет говорить, а только немного посидит, переведет дух, поднимет своих ребят и уйдет.
А Степану хотелось Матвеича дослушать. Потому что на войне был и он сам, его жизнь начиналась там и росла из войны, и многое, что случалось с ним потом, тоже оттуда. Ему не только хотелось дослушать, но и нужно было спросить Матвеича о себе, каким он двадцать лет назад приехал на практику на завод. Ему надо знать, кем он был, когда его жизнь только начиналась, что за человек в нем проклевывался (опять словцо Матвеича, он их помнит!). Надо знать, потому что все пошло оттуда. Было ли в тебе что-то или ты выдумал себя? А это могли сказать только другие.
Есть друзья, но они росли с ним и знают о нем, наверное, столько же, сколько и он сам о себе, а вот человеком, который бы сумел оценить его с высоты опыта прожитой жизни, как, скажем, он, Степан, сейчас мог оценить вон того юного паренька, что жаловался на свой низкий разряд (если бы, конечно, поработал с ним рука об руку), таким человеком для него был только Матвеич.
Он уже хотел сам начать разговор, но Митрошин, словно очнувшись, взглядом удержал его.
— Война — такая штука, что ни для кого не проходит даром. В горячке даже раненый вскакивает и бежит, а потом… Прошли годы, и все отозвалось, все наружу. И «мотор» барахлит. Бывает, только со второй таблетки валидола заводится. — Он невидяще посмотрел перед собой и продолжал, будто кому-то выговаривал: — И желудок испорченный и нервишки ни к черту. У иных, кто ее хватил по самые ноздри, теперь все сразу сыпаться стало. Как у машины, выработавшей свой ресурс. Я вот читал, что древние люди в Африке каждый год загоняли своих стариков на пальмы и трясли. — Иван Матвеевич вдруг зашелся в смехе. — Надо же, что придумали! Значит, тех, кто удерживался, оставляли еще на год. Живи! Так вот, я сейчас уже подошел под эту черту. Не удержался бы на пальме… — И Матвеич, лукаво подмигнув Пахомову, качнул головой в сторону парней своей бригады. — Обычай, конечно, дикий, но со смыслом. А то мы только говорим про молодых, а мир-то живет нами, стариками, он только обновляется молодыми, а командуем мы.
—
— Только кое в чем, — подчеркнул Матвеич, — не больше. Они нас на лопатки кладут. Хотя это иногда и обидно бывает… Справедливым трудно быть, Степан. Но им надо быть… А то, что они впереди, это хорошо. Было бы плохо, если наоборот. Ты думаешь, мой помощник в бригаде Семен Овчаров хуже меня дело знает? Нет! Он не только моложе, но грамотнее, и где мне нюхом надо доходить, он умом, знаниями берет. И поворачивается пошибче. А бригадир все ж таки не он, а я. Это я тебе маленький пример привел. Такая же история, если взять заводское начальство повыше. Вон твой дружок, Мишка Буров, так и состарился в замах у Ситковского, а ведь какой мужик. — Он помолчал, прислушиваясь к разговору ребят своей бригады, а потом раздумчиво добавил: — Конечно, у каждого свои пределы, и определить их может он сам, только надо быть честным перед собою.
За столом неожиданно грохнул взрыв хохота. Заскребли о цементный пол отодвигаемые ящики. Парни встали возбужденные, шумные, подшучивая друг над другом, сняли с монтажного стола фанерный щит, прислонили его к стене конторки, подобрали с полу обрывки бумаги.
— Мы пошли, Иван Матвеич, — за всех сказал Семен Овчаров.
— Я сейчас, — отозвался Матвеич и тоже хотел подняться, но, виновато глянув на Степана, остановил себя и еще раз шумнул вдогон уходящим: — Сеня, начинайте прокручивать вал на третьей. Подойду.
Матвеич опустил голову, и Пахомову показалось, что он рассматривает свои высохшие, как и он сам, руки с неестественно большими, похожими на комель дерева, кулаками. Но Матвеич просто смотрел вниз, а когда он поднял глаза, то в них колыхалась тоска.
— Осталось немного. До лета проваландаюсь, а там — шестьдесят… И все, шабаш, на пенсию.
Последние слова Матвеич не то чтобы сказал, а как-то тяжело выдохнул. И Степан вдруг почувствовал, что вот в этом тяжелом вздохе Матвеича целая человеческая жизнь. Уходит старое, воевавшее поколение, а с ним — целая эпоха. Может быть, еще никогда так много не уходило с людьми из жизни. Не все они могли передать юным, которые только перешагивают ее порог. Далеко не все из того, что они поняли на войне и чему она их научила. Не потому ли так цепко держится за жизнь и работу это поколение, что ему слишком много пришлось отстаивать и создавать заново? И сейчас этим людям кажется, что они не только имеют особые права на свое положение, но и искренне убеждены, что их огромный опыт и горькие знания обязательно должны уравновешивать энергию молодых. Они уверены, что не все еще сделали, не от всего уберегли горячие головы, и, видно, не каждому в эти годы дано вот так, как Ивану Матвеичу, увидеть и другое. Мудрый старик прав: справедливым быть ой как трудно, если дело касается твоей жизни и если она затрагивает твои личные интересы, но им надо обязательно быть. Иначе что ж…
Пахомов вспомнил, как лет десять назад он с группой молодых литераторов ездил к Терентию Семеновичу Мальцеву в знаменитый колхоз «Заветы Ильича» на Курганщине, и тогда этот народный мудрец говорил им почти то же, что сейчас Матвеич, только другими словами: «Большей половине живущих на земле нет тридцати. Мир молод, и молодые всегда ближе к будущему. Они поймут вас лучше, чем нас. Хорошему человека надо учить обязательно, а до плохого он доходит самоучкой».
Уходит старое военное поколение, и его связь с нынешним молодым идет через тех, что в войну были детьми и которым сейчас за сорок. «Мы начинались от войны и всегда несли ее в себе, как роковую отметину, по которой нас узнавали и отличали от других. Как говорит Матвеич, мы прикипели к войне одним краем, и когда теперь обламывается этот край, из нас самих что-то уходит…»
И опять перед Пахомовым была его жизнь, с которой что-то случилось в этом городе. Она словно остановилась и требовала от него ответа: так ли он жил?
Надо было приехать сюда, в город его юности, чтобы потребовать от себя отчета. Видимо, когда люди долго не задают себе такой вопрос, с ними происходит непоправимое, в них накапливаются токсины, которые глушат душу, как глушит старая, отмершая трава зелень луга. И недаром добрые хозяева по ранней весне выжигают ее, чтобы дать пробиться молодым побегам.