Покуда над стихами плачут...
Шрифт:
Это была только что выпущенная тогда в свет фирмой «Мелодия» пластинка «Голоса поэтов».
Приятель мой блаженствовал. Я — тоже. Но к его блаженству примешивалось еще удовольствие от сознания того, что затея его удалась: угощение, которое он мне сулил, меня не разочаровало.
Все это было написано на его лице. Но, помимо этого, на нем было написано кое-что еще. С его лица не сходило выражение, ясно говорившее, что это еще не все, что впереди меня ждет еще какая-то неожиданность, еще какой-то сюрприз.
Голос Ахматовой отзвучал.
После нее читал Слуцкий.
И, едва раздались первые звуки его голоса, я сразу же понял, что означало загадочное выражение лица моего приятеля.
Слуцкий вколачивал
Приятель мой ухмылялся: запланированный им эффект удался.
Но Слуцкий продолжал вколачивать свои гвозди — и ироническая ухмылка постепенно сходила с лица моего приятеля. Оно становилось серьезным, вдумчивым, вслушивающимся. И даже как бы завороженным этим жестким, немузыкальным, будничным голосом, этими антимузыкальными, нарочито непоэтичными, подчеркнуто прозаическими стихами.
И тут я вспомнил — кажется, даже произнес вслух — две строки одного его стихотворения:
Я не давался музыке. Я знал, что музыка моя — совсем другая.Да, это была другая музыка. Совсем другая. Но — музыка.
Я познакомился с Борисом Слуцким в 1955-м. Что-то о нем я тогда уже слышал, но стихов его практически не знал — знал только одно-единственное его стихотворение, «Памятник». Оно было напечатано в «Литературной газете» 7 августа 1953 года, и о нем тогда много говорили.
Но на меня, по правде сказать, особого впечатления «Памятник» не произвел. Хотя «сделан» был мастерски и даже отмечен необычной по тем временам новизной подхода к традиционной теме бессмертия солдатского подвига:
Солдаты сыскали мой прах по весне, сказали, что снова я родине нужен, что славное дело, почетная служба, большая задача поручена мне. — Да я уже с пылью дорожной смешался! Да я уж травой придорожной пророс! — Вставай, подымайся! — Я встал и поднялся, и скульптор размеры на камень нанес.Необычным и новым для тогдашней советской поэзии тут было то, что стать памятником назначено не солдату-победителю, дошедшему до Берлина и участвовавшему в штурме рейхстага, а бойцу, которому не привелось взять даже малой безымянной высоты.
Но дальше стихотворение разворачивалось в лучших традициях соцреализма, не оставляя у читателя сомнений, что скульптором этим, который «размеры на камень нанес», был не кто иной, как главный корифей означенного художественного метода, пятикратный сталинский лауреат Евгений Викторович Вучетич:
Гримасу лица, искаженную криком, расправил, разгладил резцом ножевым. Я умер простым, а поднялся великим. И стал я гранитным. А был я живым. Расту из хребта, как вершина хребта. И выше вершин над землей вырастаю. И ниже меня остается крутая, не взятая мною в бою высота. Здесь скалы от имени камня стоят. ЗдесьСовсем непохоже это было на того Слуцкого, который открылся нам несколько лет спустя.
С его грубой правдой:
Орденов теперь никто не носит. Планки носят только дураки…С его обнаженной и такой же грубой конкретностью:
Шел фильм, и билетерши плакали в который раз над ним одним. И парни девушек не лапали, поскольку стыдно было им.В общем, ничего удивительного не было в том, что за два года, минувшие со дня появления на страницах «Литгазеты» первого его опубликованного стихотворения до дня нашего знакомства, Слуцкому не удалось напечатать ни строчки. И вышло так, что в вечер нашего знакомства я узнал, открыл для себя нового, прежде совсем мне неведомого поэта.
Познакомила нас общая наша приятельница Лена Зонина. Она была женой моего литинститутского товарища Макса Бременера.
К Максу и Лене мы с женой время от времени захаживали запросто, не дожидаясь особого приглашения. Но на этот раз приглашение было. И приглашены мы были не просто так, а специально «на Слуцкого».
Кроме него, нас было четверо: Макс с Леной и я с женой. И весь вечер Борис читал нам стихи.
Читал не просто так, «для знакомства». Как потом выяснилось, вечер этот был затеян им с особой целью. Это был заранее задуманный опыт. А мы были — подопытными кроликами.
Каждое стихотворение он читал дважды. В первый раз — в том виде, в каком оно было написано, а во второй — в отредактированном, довольно жестко отредактированном, прямо-таки изуродованном виде, «для печати».
Цель эксперимента состояла в том, чтобы услышать от нас, велик ли урон, нанесенный стихотворению этой редакторской правкой. То есть он понимал, что урон, конечно, велик. Но хотел оценить меру этого урона. Точнее — увидеть, уцелело ли, «выжило» ли стихотворение после нанесенных ему увечий.
В общем, что-то такое он хотел тогда на нас проверить. Может быть, даже решить, стоит ли вся эта игра свеч: остаются ли после поправок его стихи — стихами.
Эксперимент проходил более или менее гладко, пока дело не дошло до одного из лучших услышанных мною в тот вечер стихотворений:
Утро брезжит, а дождик брызжет. Я лежу на вокзале в углу. Я еще молодой и рыжий, мне легко на твердом полу… Еще волосы не поседели и товарищей милых ряды не стеснились, не поредели от победы и от беды…