Поль Гоген
Шрифт:
Устав от физических страданий, он начал строить планы возвращения в Европу. Перемена воздуха, более здоровый климат, без сомнения, пойдут ему на пользу. Да и разве его путешествие, долгое путешествие, которое привело его на край света, к "последним дикарям" [215] , не подошло к концу?
Как и его собрат Ван Гог, который, осуществив свое страстное желание вырваться на юг и проведя много месяцев в Арле и Сен-Реми, в Провансе, мечтал об одном - вернуться на север, поближе к родным краям, Гоген тоже почувствовал смутную тоску по родным местам. Но он мечтал вернуться не в Париж или вообще во Францию, он мечтал о другой стране - стране, которую никогда не видел, об Испании, где более века назад драгунский полковник, кавалер ордена св. Иакова, дон Мариане де Тристан Москосо, сошелся с молодой француженкой-эмигранткой. Гоген решил сначала обосноваться на юге Франции, по соседству с Монфредом, а потом отправиться на иберийский полуостров искать "новые элементы": "Быки и испанки
215
Выражение принадлежит Максу Радиге. Прикомандированный в качестве секретаря к генеральному штабу адмирала Дюнети-Туара, он с 1842 по 1845 год провел на Маркизских островах и запечатлел свои наблюдения в очень живой книге воспоминаний.
"Семья наша - самые чистокровные испанцы", - утверждала Флора Тристан, которая в своих химерических мечтах никогда не вспоминала о легендарных предках - инках, голоса которых Гоген слышал в своей душе.
Некоторые привилегированные посетители Дома наслаждений не без удивления обнаруживали в атуонском "строптивце" Гогене потомка инков, прислушивающегося к таинственным голосам. Одним из таких посетителей был поселенец из Фату-Хива, по национальности швейцарец, Греле, человек по-настоящему интеллигентный, чья семья в свое время была связана дружбой с Курбе. Хотя Гоген и ставил его порой в тупик, он быстро оценил неповторимое дарование автора "Варварских сказаний", в котором большинство европейских жителей острова видели просто "тронутого". Сложная личность художника увлекла Греле. Этот одинокий человек признавался ему, как он ненавидит одиночество, этот истовый служитель чувственности комментировал ему, как художник, серию непристойных эстампов Утамаро [132] ("Японцы - вот у кого мы все должны учиться") и исполнял на фисгармонии произведения Баха, этот циник трепещущим голосом говорил о своей семье, от которой годами не имел известий. "Наверное, с отцом, который был бы на каторге, не посмели бы так обойтись", - писал Гоген Монфреду. А Варни он как-то вечером сказал: "Может быть, я слишком любил живопись..."
Но, пожалуй, больше всего Греле поражала в художнике его тяга к необычайному, к фантасмагорическому, к невидимому миру, с которым он, казалось, запросто вступал в связь. Силы этого мира были не столько благотворными, сколько пагубными; их колдовское влияние, несомненно, объясняло и очарование творчества художника и неудачи его личной жизни - и то и другое, нерасторжимо связанное между собой. Не было ли в этом творце, в котором слишком громко говорил человечек, рокового стремления портить свою жизнь, какого-то призвания к несчастью? Победа великих мастеров часто оплачивается их личными поражениями. "У меня дурной глаз", - вздыхал иногда художник с серовато-зелеными глазами.
III
ГЛУПАЯ ПТИЦА ЗАВЕРШАЕТ ПОЭМУ
...Смеясь вечным смехом, застывшим смехом Тупапау...
Лоти [133] . Женитьба Лоти
В эти недели 1902 года Гоген часто возвращался мыслью в прошлое, оценивая и переоценивая самого себя. Он размышлял о том, как велико значение произведений, которые он после себя оставит, и заметным ли будет его влияние.
Казалось, одна мысль особенно неотвязно преследовала его - время от времени он повторял, точно оправдываясь перед собой: "Я исполнил свой долг". Более чем когда-либо, он был убежден, что избрал в искусстве единственно правильную дорогу. Конечно, в силу обстоятельств, препятствий, которые ему пришлось преодолеть, созданное им лишь "относительно удачно". Но зато он не сомневался, что его более чем двадцатилетняя борьба была не только полезна, но и необходима. "Пусть от моих произведений ничего не останется, но останется воспоминание о художнике, который освободил живопись от былых академических изъянов и от изъянов символистских...".
В сентябре Гоген написал большую статью - "Россказни мазилы", в которой излил свой "подспудный гнев", но которая заканчивается торжествующей нотой. Эту статью он отправил Фонтена, чтобы тот передал ее в "Меркюр де Франс". Не называя себя, Гоген показывает в ней значение того, что он совершил. Как он написал в октябре Монфреду, он хотел "утвердить право на любую смелость". Отныне искусство не должно быть ничем стеснено. Огромные, безграничные возможности открыты перед художниками в будущем. Перечисляя в конце статьи художников, которые вместе с ним способствовали живописному возрождению только что истекшего столетия, от Мане до Ван Гога, от Писсарро ("Это был один из моих учителей, я этого не отрицаю") до Сезанна и Тулуз-Лотрека, Гоген восклицал: "Мне кажется, это должно вполне утешить нас в потере двух провинций [216] , потому что тут мы покорили всю Европу и, главное, в последнее время утвердили свободу пластических искусств".
216
Речь несомненно идет об Эльзасе и Лотарингии, которые Франция после поражения 1870 года вынуждена была отдать Германии.
Теперь Гоген вообще чаще брал в руки перо, чем кисть. В декабре, измученный своей экземой, он вообще почти перестал подходить к мольберту. Страдая бессонницей, он по ночам писал. Он работал над книгой, сборником разнородных заметок - "Прежде и потом". Передав "не прямо, а через третьи лица" рукопись "Дух современности и католицизм" епископу Мартену, он получил от него в ответ толстый том истории церкви и теперь пытался опровергнуть этот труд по многим пунктам. И одновременно, само собой разумеется, он продолжал бороться за права туземцев.
15 октября на Маркизский архипелаг на борту канонерки "Усердная" в инспекционных целях прибыл губернатор французских поселений в Океании Эдуард Пети. Гоген от имени туземцев направил ему письмо, содержавшее требования и протесты. Он требовал, например, предоставить жителям Маркизских островов "право пить, какое предоставлено неграм и китайцам", возражал против злоупотребления протоколами, в несметном количестве составляемыми жандармерией.
Но губернатор Пети, которого сопровождал прокурор Шарлье - одна из жертв "Ос" и "Улыбки", отнесся к этому ходатайству с полным пренебрежением. Проходя с сержантом Шарпийе мимо дома Гогена, он заявил: "Вы ведь знаете, что это отъявленный негодяй!"
Губернатор приложил все старания, чтобы избежать общения с населением. Он ограничился только официальными визитами в жандармерию и епископство. Так, во всяком случае, считал Гоген, и это совершенно вывело его из себя. После отъезда Пети, в ноябре он отправил ему резкое письмо, в котором ядовито критиковал его равнодушие ("Мы не конюхи с вашей конюшни"), и подробно перечислял то, что губернатору довелось бы узнать, если бы он соизволил сбросить с себя свою "спесь". Гоген предупреждал его, что взбудоражит общественное мнение в метрополии. И в самом деле, художник отправил копию своего письма редактору "Меркюр де Франс", специализировавшемуся по колониальным вопросам, чтобы тот привлек внимание общественности к "жестоким фантазиям глупой администрации" [217] .
217
В ту пору редактор "Меркюр" не придал значения этому сообщению. Но два года спустя, после смерти Гогена, опубликовал это письмо на страницах журнала в отделе "Разное".
Гнев Гогена не остывал. Он то и дело ввязывался в туземные дела. Стоило сообщить ему о каком-нибудь нарушении закона, он немедля писал Пикено, взывая к его "чувству справедливости". Управитель должен был признать, что его неугомонный корреспондент часто бывает прав. 4 декабря в Атуону прибыл новый жандарм, сержант Жан-Пьер Клавери, который 16 декабря заменил в должности Шарпийе. Хотя Клавери был не слишком склонен поддерживать миссию, и это должно было примирить с ним Гогена, художник почти сразу же затеял с ним борьбу. Было совершено преступление, а Клавери занимался расследованием менее усердно, чем хотелось бы Гогену, - из трусости, боязни ответственности, как утверждал художник. "Но что же тогда будет с нашей безопасностью?" - негодовал Гоген.
В ожидании пока ему удастся высказать все, что он думает о таких, как Шарпийе и Клавери, судье, который должен был в ближайшее время явиться в Атуону, Гоген увлеченно работал над рукописью "Прежде и потом", включая в нее, по прихоти своих настроений, вперемежку воспоминания и размышления. К первой половине января 1903 года он написал уже довольно много страниц, когда на Маркизы обрушился циклон.
Циклону предшествовала двухдневная буря. А на второй день около восьми часов вечера вдруг поднялся шквал. Гоген был один у себя в мастерской. Ему никак не удавалось справиться с лампой- он ее зажигал, но очередной порыв ветра, яростно сотрясавшего крышу дома, тотчас ее гасил. И вдруг художник услышал "необычный глухой, непрерывный шум". Он вышел из комнаты и стал спускаться по лестнице, но оказался по колено в воде. В темноте, в бледном свете затуманенной луны, он увидел, как бурные потоки воды окружают его дом и, вихрясь водоворотами вокруг свайных столбов, крутят камни и вырванные с корнем деревья. Это разлилась река Атуоны, затопившая узкую прибрежную полосу. Всю ночь напролет Гоген со страхом ждал, что течение вот-вот снесет его дом, а с ним и; лари из камфарного дерева [218] , где были сложены рисунки, начиная с самых ранних его работ. Но его на совесть сколоченное, надежно укрепленное на сваях жилье устояло. Когда рассвело, взгляду Гогена предстала страшная картина. Медленно отступившая вода затопила все вокруг, перерезала дороги, разрушила мосты, снесла хижины многих туземцев. Повсюду виднелись поваленные деревья [219] .
218
Камфарное дерево благодаря своему запаху отгоняет москитов.
219
От этого циклона, в результате которого погибли пятьсот пятнадцать туземцев, особенно пострадали острова Туамоту. Остров Хива-Оа остался в стороне от наиболее опасной зоны циклона.