Полдень, XXI век (ноябрь 2012)
Шрифт:
– Дай воды. И пойди погуляй, что ли… Приходи потом.
Инна протянула мне стакан, потом нагнулась, вынула из пакета махонькую живую новогоднюю елку с миниатюрными игрушками, поставила ее на прикроватный столик и вышла. От елки пахнуло хвоей – и тут же сработала память.
11.7
«Велика сила памяти, Господи, ужасают неизъяснимые тайны ее глубин. И это моя душа, я сам. Что же я такое, Боже? Какова природа моя?.. Широки поля памяти моей, бесчисленны ее пещеры и гроты: вот образы тел, вот и подлинники, дарованные различными науками, вот какие-то зарубки, оставленные переживаниями души; душа их уже не ощущает, но память хранит, ибо в ней есть все, что было когда-то в душе. Я ношусь по ней, стремглав погружаюсь в ее глубины, но не нахожу ни краев, ни дна. Такова сила памяти…». Так писал Святой Августин году примерно в 420-м
Неужели и он страдал от бездонной памяти, от этого проклятья, не оставляющего никогда и от которого нет спасенья?
Первую елку я поставил Сереже, когда ему было четыре года. Он еще сильно уставал к вечеру, и мы встречали новый 1992 год по времени Новосибирска, где я когда-то был в командировке, в 9 часов по Москве. Я еще не пришел в себя от шока развала Союза. Была у меня страна, которой я служил, которой присягал, где ходил на партсобрания и демонстрации, и которой вдруг не стало, не стало за один день. Не все было прекрасно в той стране, но я там родился и вырос, и учился, и работал, и вот ее не стало. Как жить дальше?
Мы уже вкратце поговорили об этом с Сергеем, но его проблема развала Союза занимала мало, и он не очень понимал, чего я так убиваюсь. «Мал еще, – подумал тогда я. – Где ему понять». И в тот раз был прав.
Сережа, как чуткий ребенок, решил отвлечь родителя от мрачных мыслей.
– Хочешь, я расскажу тебе, как жил в утробе и потом, пока не мог говорить?
Я замер. Несколько раз я незаметно подводил его к этой теме, но он от нее всегда уклонялся.
– Еще бы! Этого ведь никто и никогда за всю историю человечества не мог рассказать. Но если тебе неприятно, то не надо.
– Это неважно, но боюсь у меня не хватит слов. Все равно попробую.
– Подожди, я только камеру включу. Этот эпохальный момент надо запечатлеть должным образом.
Камера всегда была наготове. Я нажал на пуск и приготовился слушать.
– Я тебе уже говорил, что самое первое, что помню сознательно, – это про «сухой лист» и Лобановского. Потом ты мне объяснил, в чем заключается игра. Смысл мне понятен, но что в ней находят миллионы людей, все равно неясно. С тем же успехом можно наблюдать за броуновским движением. Ты мне сказал, что тот разговор с мамой состоялся в августе 1987 года. А до этого были только ощущения. Ощущение уюта и комфорта, легкое неудобство от невозможности распрямиться, но и это было приятно, потому как обрисовывало пределы моего бытия, моей замкнутой в пространстве вселенной. Было чувство полной защищенности. Мысли шевелились, но очень лениво, неторопливо, как-то вяло и неопределенно. О чем-то одном задумываться не хотелось, но какие-то обрывочные мысли были. Что-то смутное о каком-то будущем, хотя что такое будущее, было непонятно. Прояснять непонятное не хотелось, оно тоже было приятным, теплым, как ладонь мамы, которую я чувствовал, когда она гладила свой круглеющий живот. Она разговаривала со мной, и хотя слова не всегда можно было разобрать и понять, их обволакивающая нежность убаюкивала и расслабляла. Смеяться я еще не умел, но улыбаться уже мог, и она, по-моему, это чувствовала. Ближе к рождению стало появляться беспокойство. Я понимал, что мое уютное одиночество должно закончиться, а за ним наступит то непонятное будущее, которое волновало и влекло, но все равно было тревожно. Неизвестность, даже когда знаешь, что она будет прекрасна, тоже пугает. Я очень непонятно объясняю?
– Что ты, наоборот, – всполошился я. – Очень понятно. Продолжай.
– Сам процесс рождения я пропущу. Слишком свежо и очень жалко маму. Я так старался ей помочь, но от меня мало что зависело. А вот первые ощущения после «появления на свет» я постараюсь описать.
Я снова обратился в слух. Только бы камера не подвела!
– Первый вдох был очень болезненным, и от резкой боли я закричал. Меня тут же кто-то фамильярно похлопал по попе, и я прекрасно запомнил первое сознательное чувство – обиды. Врачи отчаянно пытались оживить маму, но я знал, что это бесполезно, и заплакал. Тут меня помыли, завернули и унесли. Я очень устал и тут же заснул. Во сне меня мучили кошмары. Переход от теплой темноты утробы к слепящему блеску ламп был слишком резким, шумы и запахи подавляли, плач соседей угнетал. Я ничего не мог различить, зрение еще не работало. Был только жуткий одуряющий свет, грубая ткань пеленок вызывала невыносимый зуд, внутри было неприятное сосущее чувство – позже я понял, что это был голод. Я терпел сколько мог, но потом не выдержал и заплакал, хотя плакать было стыдно. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания. Кругом младенцы орали на все голоса, кто как мог, совершенно бессмысленно, и только я один плакал от одиночества. Это теперь мне так кажется, конечно, тогда я не мог бы выразить свое состояние такими словами, но ощущение сохранилось и не оставляло, пока меня не отдали тебе.
11.8
«Сколько хранится в памяти уже известного, того, что «всегда под рукой… Но если я перестану время от времени перебирать это, оно вновь канет в ее глубинах, рассеется по укромным тайникам. И тогда опять придется все это находить и извлекать как нечто новое, знакомиться с ним и сводить воедино». Это снова Святой Августин. Похоже, у него все-таки была обычная память. Повезло святому…
Когда я впервые увидел своего сына, он посмотрел мне прямо в глаза и двинул уголком рта, словно пытаясь улыбнуться. Я четко прочитал его мысль: «Вот мы и вместе».
– Когда я тебя увидел, – продолжал Сережа, – то сразу понял, что я твой, а ты мой. Я ощутил тебя, а ты меня. Сразу стало хорошо и легко. Даже есть почти расхотелось, хотя чувство голода было со мной все время. Я постарался передать его тебе, и ты тут же спросил у сестры: «Его кормили?» Не моргнув глазом, она соврала: «Конечно». Но мы оба знали, что это не так. Ты потребовал еды, и скоро принесли бутылку с соской. Я поел, и мы поехали домой. В машине очень неприятно пахло, и ты это почувствовал. Ты приоткрыл окно задней дверцы, но скоро закрыл его, потому что стало холодно. Я дал тебе знать, что лучше холод, чем плохой запах, и ты снова опустил стекло. Водитель заворчал, и ты ему сказал что-то, и он тогда остановил машину и дальше ты понес меня на руках. Что ты ему сказал?
Мне совершенно не хотелось повторять сказанные тогда слова и я быстро ответил:
– Неважно. Дальше.
– Первый запах дома мне тоже не понравился, но потом я привык. Этот запах потом был каждое утро, после громкого жужжанья, теперь я знаю, что это был запах кофе, который ты молол каждое утро и потом варил в турке. Помнишь, как я попросил его попробовать?
Конечно, я помнил. Это было вскоре после того, как он заговорил. Тот шок едва прошел, когда Сережа однажды утром, сидя в своем высоком стульчике, вдруг потребовал кофе. Он тогда еще не знал, что это такое и как он называется, а потому выразился описательно: «Дай мне то, что ты делаешь каждое утро». Я много чего делал каждое утро, а потому не понял. Тогда он уточнил: «Дай черное, жидкое, что сильно пахнет».
Я налил ему в бутылочку сильно разбавленного молоком кофе, он попробовал, засмеялся и сказал: «Гадость». Это стало одним из наших первых разногласий.
– Не торопись, – прервал я. – Что было раньше, пока ты не научился говорить? И как научился?
– «На устах его печать», – продекламировал Сергей. – Не знаю, как научился, но попробую описать, хотя чуть позже. Сначала про мучение тела. Через какое-то время после рождения, не могу сказать точно когда, но еще в больнице, стало прорезаться зрение. Смутные тени постепенно превращались в неясные очертания, а потом в фигуры и лица. Я чувствовал, что у меня есть тело, но что с ним делать, было совершенно непонятно. Я стал пробовать им управлять, прямо передо мной появилась деталь тела, теперь я знаю, что это была рука, но тогда я этого не знал. Она моталась передо мной, я пытался удержать ее, но она не слушалась. Ее заносило куда-то из поля зрения, а потом она появлялась снова. Я разозлился и заплакал, но рука продолжала дергаться, пока не оказалась перед ртом, поцарапала губу, а потом я стал ее сосать. Я злился, сосал ее и плакал от беспомощности. Одна из белых теней приблизилась, вытащила мой палец изо рта и всунула туда противный резиновый наконечник, из которого потекла еда. Я чуть не захлебнулся от неожиданности, но потом стал глотать. Внутри стало лучше, но ненадолго, там стало бурлить, что-то распирало изнутри, и я снова заплакал. Нет, не буду про это больше рассказывать. Очень неприятные воспоминания. Понимаешь, что я имею в виду?
Я понимал. Во мне смутно ворочались похожие видения. Как будто то, что он рассказывал, я и сам помнил, но прочно забыл, а теперь те ощущения поднимались из темных глубин моей необъятной памяти. Было очень неприятно. «Смертный ужас рождения» – тут же припомнил я. Владимир Набоков, «Дар».
– Ладно, не надо про это. А как было с языком?
– С языком было странно. С самого начала было ощущение, что я понимаю речь. На самом деле я не всё понимал, но знал, что должен понимать. Язык как бы уже сидел во мне, так что, пожалуй, Пинкер с его языковым инстинктом в чем-то прав, но соответствия между звуками слов и понятиями не было. Да, пожалуй, дело именно в этом – слово «дом» ни с чем не ассоциировалось. «Домом» можно было назвать кашу, а кашу домом, и ничего не изменилось бы, если под картинкой с домиком было бы написано «каша» и все называли бы дом кашей.