Поле Куликово
Шрифт:
На закате князь Оболенский прислал за Герасимом отрока, просил благословить княжескую трапезу и принять в ней участие. Возле шатра воеводы, среди именитых бояр, Герасим увидел два знакомых лица — оба воина в простой на вид, но тщательно отделанной и, видимо, исключительно крепкой стальной броне; поверх остроконечных шлемов надеты черные, вышитые белым крестиком схимы. Один седобородый, роста среднего, глыбоватый и большерукий, с умным лицом и твердым взглядом; другой заметно моложе, лицом похож, но высок, сухощав и плечи — по аршину. Громадная сила угадывалась в его сдержанных движениях, в спокойном, чуть печальном взгляде; казалось, ему неловко среди обыкновенных людей, которых он жалеет и боится покалечить неосторожным жестом. Оба молча поклонились Герасиму.
— Вроде видал вас где-то, а не упомню.
— В Троице святой встречались единожды, — улыбнулся старший. — Я. — Ослябя, это брат мой Пересвет. Послал нас отче Сергий послужить Димитрию Ивановичу, хлеб освященный привезли ему.
— Благослови вас господь, братья. Что святой Сергий?
— Здрав духом и телом, в победе нашей уверен крепко.
Ослябя обернулся, подозвал стройного отрока в чеканенных серебром доспехах.
— Сын мой, Яков. В миру дело мое боярское наследует, ныне же рядом будем в битве. Благослови его, отче.
Приняв благословение, отрок скромно отступил, стушевался среди ратников.
Странные, однако, схимники в обители Сергия Радонежского. Блестящий боярин Ослябя, знаменитый на всю Русь, не достигнув преклонных лет, вдруг оставляет свои поместья, отказывается от почестей и привилегий, которые заслужил мечом и верностью делу Москвы, меняет светскую жизнь на тихое и скромное прозябание монастырского схимника. Вслед за ним уходит в Троицу молодой брянский боярин Пересвет. Этот пока не так знаменит на Руси, но стоит лишь взглянуть на него, чтобы понять: на воинском поприще он, несомненно, превзошел бы Ослябю. Какая нужда погнала этого молодого, не последнего в миру человека от радостей жизни в суровые стены монашеской обители? Правда, Фома слышал, будто Пересвет полюбил княжескую дочь и имел дерзость просить ее руки, чем вызвал гнев своего удельного господина. Княжну в жены захотел средний-то боярин! Оскорбленный Пересвет сгоряча, мол, и постригся в той же обители, где укрылся Ослябя. Так ли было, кто знает? Однако, трижды побывав тайно в Троице, наблюдательный поп-атаман не мог не заметить, сколько там послушников со статью и ухватками профессиональных воинов. И дубовые стены монастыря год от года растут, укрепляются — обитель на добрую крепость уж смахивает. А слышно, Сергий замышляет каменные стены воздвигнуть. Вспомни еще непроходимые леса, облегшие Троицу, — лучшей запасной крепости для московских правителей не сыщешь. Вот и приходит мысль невольная: небесному царю служит Сергий Радонежский или земному? И сам ли он додумался основать обитель в глухих лесах близ Москвы, или направляли его иные мудрые головы в митрах и золоченых шлемах, что в кремле Московском обо всей Руси думают? С чего бы вдруг посыпались на Троицу грамоты с перечнем жалованных земель и деревень, едва занялась ее слава? Далеко умеют смотреть московские государи. Троице еще не раз придется подпирать Москву и крестом, и плечом. Уж теперь сколько таких витязей, как Ослябя и Пересвет, прислали государю монастыри! Все они, особенно те, что на окраинах русской земли, похожи на военные крепости, а братья в них одинаково привычны и к молитвеннику, и к кованой булаве. Пришел час решающего спора с Ордой, и святые обители, отворив ворота, вывели на поле целое войско, до срока укрытое под одеждой безобидных послушников. Отец Герасим дал себе обет: коли уцелеет — пойдет в обитель Сергия, да и сподвижников, кто захочет, возьмет с собой.
Перед закатом сильные отряды Мамая оттеснили русские заставы с Красного Холма, в версте за ними серым валом шло ордынское войско. Димитрий Иванович понимал: ночью, после перехода Мамай не ввяжется в большое сражение, но послать крупный отряд в русский стан, устроить резню и переполох — в обычаях Орды, потому строжайше наказал воеводам повсюду усилить охранение, приготовить и сложить возле дежурных огней груды смоляных факелов. Солнце скатывалось за холмы, когда государь, сопровождаемый воеводами и дружиной, возвращался от засадного полка, снова, как и в Коломне, потрясенно оглядывая великую рать, которая теперь значительно выросла. Он остановился перед ее серединой, сошел с лошади, пал на землю перед красным знаменем большого полка, и когда поднялся, лицо его было залито слезами.
— Братья мои милые, сыны русские, млад и стар! Уже ночь приспела, а день близится грозный. Будьте бдительны в сию ночь, мужайтесь и молитесь — во брани силен господь наш. И каждый оставайтесь на месте своем, не смешайте боевых рядов. Утром некогда будет нам чредиться к битве — уже злые гости близки от речки Непрядвы, и не исполчась, утром все изопьем смертную чашу.
«Исполним, княже!», «С тобой, государь, в жизни и смерти!» — неслись клики по войску…
На Куликово поле опускалась влажная ночь. Долго горела спокойная розовая заря, обещая на завтра солнечный день. Молодой месяц, едва блеснув над почерневшими рощами мирным неполным ликом, торопливо скрылся за окоем, зато в самом зените небывало разгорелась багровая немигающая звезда; и, накалясь в лучах сентябрьского заката, переливалась всеми цветами золота — от белого до червонного, кололась блеском, дрожала и подмигивала, словно потешалась над земной суетой, другая звезда величиной с крупное яблоко. Из-за сырых лесов над Непрядвой непрерывно летел особенно тоскливый сегодня, нетерпеливо злобный вой волков, под Красным Холмом сердито тявкали лисицы, в рощах до глубокой
Тих был русский лагерь. Неярко горели сторожевые костры. Кто-то усердно молился, кто-то поминал родных, милый свой дом и осеннее грустное поле, кто-то мечтал о славе, богатой добыче и добром степном коне, кто-то отрешенно точил меч и топор, проверял рогатину и лук, кто-то рассказывал сказки о смелых и удачливых богатырях, а кто-то — сказки веселые, напоследок потешал товарищей. Старый слепой лирник с поводырем завернул и к костру звонцовских ратников. Ивашка Колесо сбегал куда-то, поднес гостю большой медный ковшик, но тот строго покачал головой: ему, мол, еще у других костров петь. Голос сказителя был хрипловатый, с гнусавинкой, но песня-сказание в устах его с первых слов заворожила слушателей, и пока он под переборчатые звоны струн пел-говорил о дедовских временах, когда гордо стоял златоглавый Киев, наводя страх на Дикое Поле, ни один не шелохнулся, и слезы нетронуто высыхали на щеках и усах мужиков. Оборвалась бывальщина, лирник встал, поклонился:
— Бейтесь, ратники, с поганой силой, как бились великие прадеды наши, и о вас песни сложат. Сам я сложу — завтра, может быть.
Еще раз поклонился и ушел в темноту, к соседям. Николка Гридин, накаленный песней, толкнул соседа:
— Слышь, Алеха?
Алешка Варяг не шелохнулся, поглядывая через костер на задумчивого Юрка Сапожника, который только-только воротился из лагеря у Непрядвы. Сотский даже коня ему давал, чтоб жену проведал. Нет, не затихло ревнивое сердце Алешки, хотя примирился с судьбой и с Юрком подружился крепко. Приглядывался к новому другу и не мог постигнуть: чем взял Аринкино сердце этот безусый мастер-сапожник? Обыкновеннее парня и представить себе трудно.
— …Слышь? — снова шептал Николка. — Пошли к сотскому в дозор проситься — от нас в ночь снаряжают, я слыхал. К татарам подкрадемся, по коню добудем.
— Ох и дурачок ты еще, Николка, — беззлобно усмехнулся Алексей. — Нашто отец взял тя в поход?
Николка обиженно засопел, отвернулся.
С того дня, как покарал врага своей рукой, в душе Алексея словно переломилось что-то; одна половина отпала, другая выросла, заняла все существо парня. Стал он молчалив, хотя и не угрюм; исполнителен по-умному — не боялся собственную сметку во всякое дело внести, чтоб делать скорее и лучше; приглядчив — опять же не из пустого любопытства, как иные деревенские парни, переимчивым и хватким оказался; прежние шалости и ухарство отмел враз, будто никогда не грешил ими. «Экой ведь мужичок золотой в озорнике сидел, — дивился Фрол Пестун, присматриваясь к новому Алешке. — Видно, ратное дело по душе ему. Жаль, коли боярин заберет в дружину, добрый ведь хозяин вышел бы из Алешки».
Парню и в самом деле походная жизнь пришлась по нраву, одно лишь беспокоило: часто мерещился убитый ими лазутчик с раскинутыми по траве руками, с кровавой головой. В снах он не раз вскакивал, бросался на Алешку, тот бил и промахивался, в ужасе бежал, чуя за спиной хриплое дыхание врага. Просыпаясь в поту, нещадно бранил себя за трусость, стыдился снов, клялся, что в следующий раз не побежит, но если сон повторялся — снова убегал. В одной из попутных деревень Алешка сходил в церковь, поставил заранее припасенную свечку Георгию Победоносцу, моля великого святого дать ему силу духа настоящего воина; с того дня казненный враг не тревожил сны парня. Теперь ночами Алешке часто являлся вороной конь — то плыл над туманным лугом, то мчался вдали, развевая черную гриву, то приближался к походному ложу парня, косил на него огненным глазом, бил литым копытом, словно звал куда-то…
— Ты не обижайся, Николка, — Алешка тронул товарища за плечо. — Сотский сам знает, кого в дозор послать, полезем, так обозлится и не пустит. А коня в дозоре не добудешь, вот кабы в разведку…
Николка вздохнул, ничего не ответил, дулся, наверное.
— Малец ты, Николка, правда…
Знакомая и грубая простота, в которой открылся большой мир юному сыну кузнеца Гриди, вначале обескуражила, а потом даже обрадовала его. И князья такие ж люди, только одеты богато да власти у них много, а горожане и вовсе мало отличаются от деревенских. Женщины в городах, правда, красивее, но то — от одежды. Наряди-ка поповну Марьюшку в тот радужный летник, что видел он на одной коломянке в день приезда великого князя, — от нее глаз не оторвешь. Даже знаменитый разведчик Васька Тупик и товарищи его — самые обыкновенные люди. Но тем сильнее хотелось Николке отличиться в каком-нибудь отчаянном деле, а заговорит об этом — над ним посмеиваются. Как не обижаться!..