Полет и капризы гения (сборник)
Шрифт:
«…явилась песня печатна, сочиненна в Гамбурге, в которой в титле ея императорьскаго величества явилось печатано не по форме. И признавается, что она напечатана в Санкт-Питербурхе при Наук академии, того ради не соизволите ль, ваше превосходительство, приказать ону в печати свидетельствовать…»
Между Костромою и Москвою, между Москвою и Петербургом скакали курьеры. На звериное слово «императрикс» было заведено дело – наисекретнейшее!
«…буттобы», – написал Тредиаковский.
– Будто бы, – произнес поэт вслух, написание проверяя,
Вошла княгиня Троекурова, владелица дома на Первой линии Васильевского острова, в котором проживал бедный поэт, и, подбоченясь, вопрошала жильца могучим басом:
– Ты почто сам с собой разговариваешь? Или порчу на мой дом накликать желаешь? Смотри, я законы всякие знаю!
– Сам с собой говорю, ибо стих требует ясности.
– А ночью зачем эдак-то дерзко вскрикиваешь?
– От радости пиитической, княгинюшка.
– Ты эти радости мне оставь. Не то велю дворне своей тебя бить и на двор более не пущать. Потому как ты мужчина опасный: на службу не ходишь, по ночам, будто крыса, бумагой шуршишь…
Василий Кириллович, губу толстую закусив, смотрел в оконце. А там – белым-бело, ярится чухонский морозец, пух да пушок на древесах. Вот завернула на Первую линию карета – никак в Кадетский корпус начальство приехало? Нет, сюда едут. Остановились.
– Матушка-княгинюшка, – сказал Тредиаковский, чтобы от глупой бабы отвязаться, – к вашей милости гости жалуют…
Барон Корф, президент Российской Академии наук, волоча по ступеням лисьи шубы, зубами стянул с пальцев перчатку, пошитую из шкур змеиных. Перед важным вельможей неуклюже присела домовладелица; щеки у ней – яблоками, брови насурьмлены (еще по старинной моде), и вся она будто слеплена из пышных караваев.
– Хотелось бы видеть, – сказал Корф, – знатного од слагателя и почтенного автора переложений идиллических с Поля Тальмана.
– А таких здесь не водится, – отвечала Троекурова. – Может, в соседнем доме кто и завелся почтенный, только не у меня!
– Как же так? А вот поэт Василий Тредиаковский…
– Он! – сказала княгиня. – Такой содержится.
Корф скинул шубы на руки выездного лакея.
– Не занят ли поэт? – спросил. – Каков он? Горяч?
Княгинюшка пред знатным гостем губы развесила:
– Горяч – верно: уже заговариваться стал. А вот знатности в нем не видится. Исподнее для себя сам в портомойне стирывает.
– Мадам, – отвечал барон учтиво, – все великие люди имеют странности.
Президента академии с поклонами провожали до дверей поэтического убежища. Тредиаковского барон застал за обедом. Поэт из горшка капусты кисленькой зацепит пясткой, голову запрокинет, в рот ему сами падают сочные лохмы…
– Простите, что обеспокоил, – начал Корф любезно (и бедности стараясь не замечать, дабы не оскорбить поэта). – Я хотел бы оказать вам свое внимание… Над чем изволите размышлять?
Корф был известен в Европе как страстный библиофил, знаток философии и музыки скрипичной; дерзкий атеист со склонностью к познанию тайн древней алхимии, он, не в пример другим придворным, благосклонно относился к Тредиаковскому.
– Размышляю я, сударь, о чистоте языка российского. О новых законах поэтики и размера стихотворного. Наука о красноречии – элоквенция! – суть души моей непраздной.
– Типография академии в моих руках, – отвечал ему Корф. – Отдам повеление печатать сразу, ибо все это необходимо…
Корф в сенях строго наказал Троекуровой:
– Велите, сударыня, дров отпускать поэту, ибо у него в комнатах собак можно морозить. Да шуршать и разговаривать самому с собой не мешайте. Ныне его шуршание будет оплачиваться в триста шестьдесят рублей ежегодно: по рублю в день, княгиня! Он секретарь академический и меня русскому языку обучать станет…
Корф отъехал и поэта с собою увез; в академии Тредиаковский подписал конвенцию о службе. О языка русского очищении. О грамматики написании. О переводах с иноземного. И о прочем! А когда они отбыли, троекуровский дом сразу перевернулся.
– Митька! Васька! Степка! – кричала княгиня. – Быстро комнаты мужа покойного освободить. Да перины стели пышнее! Да печи топи жарче! Половик под ноги ему… Кувшин-рукомой да зеркало, то, что старенько, под рыло ему вешайте… О-о, Боженька! Откудова знать-то было, что о нем знатные персоны пекутся?
Скудные пожитки поэта перекидали в покои, протопленные столь жарко, что плюнь на печку – шипит! Вот вернется домой секретарь и обалдеет. Княгиня в хлопотах даже запарилась. Но тут – бряк! – колоколен под окнами дома, и ввалился хмельной Ванька Топильский, главный сыщик из Канцелярии тайной…
Страх в людях приметив, он кочевряжиться начал:
– Ну, толпа, принимай попа! Ныне я шумен да умен… Мне, княгинюшка, твой жилец надобен – Василий, сын Кирилла Тредиаковского, который в городе Астрахани священнодействовал.
– Мамыньки родные! – всплеснула княгиня руками. – Да его сей час президент Корф в своих санках на службу увез…
– Эва! – крякнул Топильский (и с комодов что-то в карман себе уложил). – С чего бы честь така Ваське? – спросил (и табакерочку с подоконника свистнул). Огляделся, что бы еще своровать, и сказал, страху добавив: – Ныне твой жилец, княгиня, в подозрениях пребывает… И мне их превосходительства Ушаковы-генералы велели доподлинно вызнать: по какому такому праву он титул ея царского величества писал «императрикс»?
– Как? Как он титуловал нашу пресветлую матушку?
– «Императрикс»… Ну что, княгиня? Спужались? Будешь теперь знать, как поэтов в свой дом пущать.
Троекурову даже в сторону повело. Думала: а ну, как и ее, сиротинку, трепать станут? Глаза закатила и отвернулась: пусть Топильский крадет что хочет, только б ее не тронули… Очнулась (Ваньки уже нет) и снова затрепетала:
– Санька! Мишка! Николка! Где вы?.. Тащи все обратно в боковушку евоную. Сымай перины, рукомой убери. И капусту, что на двор выкинули, поди собери снова. Чтоб он подавился, треклятый! Я давно за ним неладное примечаю. Ныне вот и сказалось в титле царском… «Императрикс» – голову сломать можно, а такого не выдумаешь. О Господи, до чего мы дожили… что будет?